Тебе единому согрешила - Страница 18
И она, действительно, сказала ему со смелостью человека, которому нечего выигрывать и нечего терять:
– Я никогда не верила в Бога, но я хотела верить. На это я затратила лучшие годы своей жизни. Бог не услышал меня. Теперь мне осталось немного жить… да, немного… Я хотела бы умереть католичкой. Я хотела бы перед смертью обладать Богом, хотя бы на мгновение перед смертью… в последний раз.
С еле уловимым беспокойством, с тонкой улыбкой, со смесью недоверия, печали и участия епископ ответил:
– Молитесь.
Покуда Мечка склонилась перед ним, он отошел. Его шлейф поволок за собою виноградный листок, залетевший из двери. Епископ уехал на автомобиле.
Мечка вернулась в костёл, где солнце горело уже не на алтаре, а на хорах. Она начала беззвучно рыдать, думая о ксендзе Иодко и чувствуя, как ее сердце разрывается от горя.
С тех пор она часто мысленно обращалась к епископу. Она жалела, что не могла решиться и написать ему. Впрочем, это было безумие, слабость, отчаяние, желание утолить жажду в сухом месте или сделать квадрат из треугольника. К ее исповеди епископ должен был отнестись дурно. Разве не был он тем же ксендзом? Конечно, эти детские мечты были лишь следствием ее отношения к нему, восторженного, преувеличенно-восторженного, почти идолопоклоннического.
С нею сделаяось несколько обмороков. Она призвала доктора. Тот выслушал ее, сложил золотые очки в чехол и сказал:
– У вас есть родные?
– Нет.
– А близкие люди?.. Друзья?
– Да.
– Пошлите им телеграмму.
Он пожал плечами, крайне недовольный сам собою.
Мечка улыбалась.
– Я бы вам советовал лечь…
Он уехал. Она пошла в костёл и исповедовалась у молодого настоятеля. Он ничего не понял, и через ее голову в решеточку рассматривал молящихся. Она причастилась на другой день с тем же ощущением душевной пустоты, как в Женеве.
Но ведь ей нужно же было приготовить себя к последней исповеди… последней исповеди у ксендза Иодко. И она послала ему телеграмму.
Да, теперь уже было трудно ходить, и она половину дня лежала на веранде, изящно одетая, очень ясная, с умом, странно-просветленным.
Теперь она уже не сомневалась, что конец ее близок.
И как раньше о счасте, так и теперь о смерти она думала:
«Никогда не предполагала я, что смерть так нежна!».
А о ксендзе Иодко:
«Мне пора умереть. Я его чересчур замучила. Он устал».
Ксендз Иодко приехал в сумерки. Что-то сразу оборвалось в ней, когда она увидела его сутану и пальто с пелеринкой. Крупные слезы лились у нее из глаз.
Она схватила его голову, повторяя с болью и ужасом:
– Как ты изменился! Как ты изменился!.. О, у тебя совсем седые волосы…
И так как он молчал, она прошептала:
– Я боюсь, что я только скверная мечтательница. Я не думала… ты поверишь?.. я не думала, что нам так тяжело будет расставаться.
– Кто отпустит тебя одну? – спросил ее ксендз Иодко.
Он посмотрел ее рецепты, лекарство. Он поговорил по телефону с врачом. В сущности, все было тоже, что и прежде, только она чересчур ослабла.
Чтобы отвлечь ее от тягостных мыслей, он рассказывал ей пустяки. Мечка слушала его рассеянно.
Потом сказала:
– Как я счастлива, что ты приехал вовремя… Ну, да… вовремя… Ты выслушаешь мою исповедь…
Он погладил ее прозрачные руки.
– У меня нет теперь ни веры, ни надежды, у меня только любовь к тебе, Мечка…
Она посмотрела на него с раздирающей тоской:
– Не подумай, что я мало люблю тебя…
Ксендз Иодко сам зажег две свечи, вынул кружевную комжу и лиловую стулу. Потом он выслал сакристиана из комнаты.
– У тебя душно, – сказал он.
И открывая окна:
– Вечернее солнце радует.
Мечка смотрела на ксендза Иодко. Он был снова ее духовником, снова для нее только ксендзом в его белой комже. Он казался ей выше ростом и прекраснее, чем когда-либо.
Он поправил ей подушки, отвел пряди с лица и сел совсем близко.