Тебе единому согрешила - Страница 13
– Любовь ксендза всегда приносит несчастье – и ксендзу, и женщине.
– О, замолчи… Ты меня мучишь.
– Тебя начинают замечать…
– Мне все равно…
– Ты не боишься?
– Чего? Доносов? Ничуть. Презрения? Еще меньше. Чего я должна бояться, Ришась?
Тогда он обнял ее и целовал, почти исступленно.
– Мы не расстанемся… Мы не расстанемся.
А она, суеверно пугаясь, спрашивала себя мысленно: «Можно ли быть безнаказанно счастливой?»
Иногда они вместе выходили из отеля, – он впереди, она на несколько шагов отставая, с видом людей, совершенно незнакомых. Это всегда тешило Мечку. Его развевающаяся сутана имела для нее таинственное очарование, притягательную силу. Со временем она стала для нее настоящим фетишем.
Очень любила Мечка спевки костёльного хора. Они обычно происходили между девятью и десятью часами вечера. В костёле зажигали свечи только на хорах. Нужно было долго посидеть, чтобы различить алтарь, кафедру, образа, хоругви. Мужские и женские голоса неуверенно разучали мессу. Они повторяли несколько раз Kurie, и Gloria, и Agnus Dei…
Лучше всего у них выходило Ave Maria, так нежно летевшее к потолку и кипарисам. Иногда они заканчивали спевку наивной, почти детской песней:
Наконец, они сбегали все чуточку по-школьнически, и ксендз Ришард болтал с ними минуточку. Мечка проходила мимо. Кое-кто кланялся ей, остальные долго смотрели вслед.
Без сомнения, ее давно заметили. О ней говорили: «Пани приехала с настоятелем». Несколько раз она слышала двусмысленный смех и грубые слова. Ей было безразлично. Она не притворялась – ей было безразлично, оскорбления скользили по ней, не задевая ни ее души, ни мыслей. Она думала: «Не перенести подобного вздора?.. ради него? ради него?»
Однако, в том, что ее любовь для других была лишь пикантным анекдотом, непростительным падением, кощунством или развратом, в том, что приходилось так много лгать, скрывать, изворачиваться, таилась бездна горечи, оскорбления, печали. И от этого на ее любовь, чувства, мечты, желания, ложился слабый налет недужной усталости, как тончайший слой пыли на дароносице.
Однажды, глубокой осенью, ксендз Иодко пришел к ней очень поздно. Его пальто покрылось холодными блестящими каплями дождя. Он казался страшно измученным.
– Правительство не утвердило меня, – сказал он просто, – меня переводят в Ю.
И, беря ее руку, с бледной улыбкой:
– Правда, жаль сада?.. И нашей комнаты?
– Все равно, – пробормотала она – мы не расстанемся.
– Да.
Они замолчали. Они думали о месте, где были так счастливы.
Глава пятая
Дверь открыла молодая женщина с испуганными и гневными глазами.
– Сдается?
– Да.
Мечка прельстилась сиреневой комнатой, где на стенах выступали выпуклые овальные медальоны с ирисами и где тонко пахло увядающими розами и старыми журналами. Другая комната была несколько темная, с окном, начинающимся от пола. Мечку приятно удивило, что все здесь было мягко, немного поношено, старинно: и занавеси плотного кружева, на котором, плясали феи, и кровать с пологом, и полукресла, и туалет широкий в драпировках.
Молодая женщина сказала резко:
– Это негигиенично, но я люблю тишину и мрак… Если к вам часто приходят гости…
– О, нет… у меня редко бывают, – улыбнулась Мечка.
Она оставила комнаты за собой.
Встречаясь в коридоре, женщины только кланялись друг другу. Горничная начала было рассказывать, что барыня замужем, богата, но Мечка оборвала эти сплетни. Потом, уже как-то зимой, сюда приезжал на автомобиле элегантный господин. На другой день молодая женщина ходила с повязанной головой смертельно бледная, с глазами еще более испуганными и гневными. Мечка ничего никогда не узнавала о ней.
Ежедневно, по утрам, Мечку вызывал к телефону ксендз Иодко.
– Доброе утро, – говорила она, стараясь уменьшить дрожь голоса.
– Доброе утро. Как ты спала?
– Отлично.
– Ты идешь на мессу?
– Разумеется.
– Где мы встретимся сегодня?
– У тебя или у меня, Ришась.
– Утром – у меня. Вечером – у тебя.
– О… Ты неосторожен!
– А ты слишком благоразумна.
– Как, даже после вчерашнего?
– Даже после вчерашняго, мое счастье, моя радость, жизнь моя.
А, этот голос… Она изнемогала от любви, бурно приливавшей к ее сердцу. Она возвращалась в комнату, чтобы взять свой молитвенник.
В Ю. было два костёла: польский и французский. Французский был мал, кокетлив, параден. Он сиял чистотой покрывал, ковров, сосудов; бронзовые огромные подсвечники на алтаре блестели, как золотые. Вечерен не служили. Конфессионалы занимали лишь по утрам. Седенький аббат, кряхтя и охая, тащился через двор. Он был глух, и исповедь у него являлась делом рискованным. Сакристиан в черном сюртуке ставил свечи с видом равнодушного порицания.
Мечка приходила сюда порой ради статуи Непорочного Зачатия, но тепленькое благочестие, разлитое кругом, возмущало ее.
Архитектура польского костёла была ничтожна, если не безобразна. Первое, что бросалось в глаза, это – широкий алтарь с двумя неуклюжими золочеными ангелами по бокам – шедевр безвкусия и мещанства. На четырнадцати статуях Иисус был размалеван уродливо до богохульства. Но еще хуже обстояло дело со св. Себастьяном, который померещился художнику жирным и с женственными грудями. Один из наиболее трогательных культов католического костёла, нежный и пылкий культ Священного Сердца Иисуса, остался здесь заключенным в жалкую, невыразительную статую.
«Какое варварство!» – думала Мечка, вспоминая костёл Сердца Иисуса, в Женеве.
Мессу главного алтаря можно было хорошо видеть лишь из центра, по бокам ее затемняли колонны. Кафедра для проповедей, круглая и нестерпимо некрасивая, прилеплялась, как ласточкино гнездо.
Все здесь, от крупного до мелкого, было безвкусно и банально. Глаз мог отдохнуть разве только на кровавой розе неугасаемой лампады, мерцавшей издали. Темно-коричневые конфессионалы ютились недалеко от входных дверей. Огромные часы звонили в простенке. Иногда они торжественно, как колокол, били время, заглушая хриплый кашель нищенки, сидевшей под ними на коленях.
«Да, все это вызывает насмешливую досаду, – подумала Мечка. – И вспомнить только костёл св. Анны в Вильне… или св. Яна… или Святого Бреста в Варшаве… А как «поют»!.. Великий Боже, да они голосят, как шарманщики!».
С весны ксендз Игнатий Рафалко исполнял здесь обязанности декана. Его перевели из Н-ска, он интриговал для этого не один год.
Вице-деканом был ксендз Кецарис, малоинтеллигентный литовец, с широким лицом, нестерпимый на кафедре. Фарисей и ханжа, он любил принимать у себя швей, горничных, кухарок, ибо с ними безопаснее и выгоднее.
Другой викарный, полный, холодный и осторожный, казался относительно интересным.
– Лицемерен и вероломен человек, – неустанно повторял он в проповедях и слал проклятия на беспечных.
Это была комедия, однако довольно прилично сыгранная.
Третий викарный, хрупкий, болезненный, с лицом затравленного школьника, поющий мессу чистым, приятным голосом, был чересчур незначителен.
Наконец, шумно, как вихрь, проходил в свой конфессионал ксендз Иодко. И когда дверца исповедальни замыкалась с легким стуком, Мечка испытывала глубочайшее удовлетворение, странное ощущение безопасности.
Часто, глядя на него с глубокой нежностью, она вспоминала ксендза Лоскуса. Она вспоминала тоску, неисцелимую и загадочную, этого высокого, сильного человека с лицом римского воина, носившого свою сутану, как власяницу. Ей казалось, что с тех пор протекла целая вечность.
Соседка по скамейке указала Мечке на двух русских конвертиток из купечества, родственниц.
– Вы только поглядите на этих комедианток… ежедневное причастие… О… о…