Татьяна Онегина - Страница 3
Зимой дети и вовсе были в безопасности.
Сад камней растащили для саун окрестные меценаты; здешний народ любил ценности - курочка с золотыми яичками в курятнике, яйца Фаберже в банке.
Дети спокойно катались себе на лыжах с крутых склонов карьера. Мы же мороз и солнце, день чудесный! - пили чай в городе: я и Татьяна. Под окнами баловались из духовых ружей чужие дети.
Так мы никуда, ни на какую дачу не поехали, выброшенные случайной волной на пушкинский берег-брег.
- А знаете ли! - воскликнула я.- Мне кажется, что и Татьяна была для Пушкина той же бочкой, по волнам жизни плывущей, заплывающей и в косматый поток древних преданий, и из Москвы в Петербург, и даже в будущее.- Я покосилась на выбившиеся из-под рабочей косынки Татьянины седые космы, на лихорадочно зардевшееся вдруг лицо.- Татьяны-бочки идеал искал он всю жизнь, а попадались все мадонны, беззаконные кометы и донны Анны, за которыми по пятам следовали всевозможные бесенята да статуя Командора-царя!..
- Признаться, я никогда не понимала, как это можно книги выдумывать! тоже с горячностью перебила меня Татьяна.- Если б я была настоящей писательницей, я бы ни за что не занималась выдумкой, а лишь сердцу своему доверяла сочинительство...- Она прихлебнула чайку и даже не обожглась, у нее вообще была манера без разбора глотать и горячее и холодное, влажная бороздка заблестела на подбородке, каплей стекла на шею, которую невозможно было представить ни в кольце удушающих страстей, ни схваченной волосатым вервием юродивых и поэтов-правдолюбцев.
- Так вы совершенно отвергаете вымысел? - Я почти с умилением глядела на эту безвинную шею с бьющимся прямо посередке пульсом сердца. Может, оно действительно прошло, время содранных глоток и витийствующих помыслов, песен и победных фанфар,- и уцелела одна лишь мысль человеческого сердца, как бы мне хотелось, о как бы...- Ну, вот вам самая что ни на есть правдивая история.Тут я рассмеялась.- Мой сын как-то раз поймал зайца, да-да, истинная правда, голыми руками самого настоящего зайца! Вернее, зайчонка. Он что есть силы хлопнул по нему бумажным мешком из-под цемента, и зайчонок попался. Сынок посадил его в большую коробку на балконе, набросал туда травы и морковки, а сверху, чтобы животное не сбежало, придавил большой банкой с красной краской, которую только что купил муж, чтобы покрасить тамбур. А тамбур тот, заметьте, как раз находился под балконом... Ночью раздался страшный грохот. Когда мы выскочили на балкон, то увидели пустую коробку, опрокинутую банку, выкрашенный в результате протечки краски тамбур и убегающего в темноту огненного зайца. Слава богу, живой остался...
- Нет-нет! Я совсем не то хотела...- запротестовала Татьяна слишком уж поспешно, и я поняла, что и сама слишком спешу. Ведь и без меня было известно, что только воображение, идущее от сердца, а никак не от разума, даже самого высокого, дает право литературе-выдумке требовать к себе внимания, а тем более сочувствия. С какой это стати читатель будет к тебе благосклонен, если ты позволяешь себе, опережая его собственную фантазию, то и дело совать ему под нос плоды своего разума? На то ты и умный человек, чтоб тебя никто не понимал. Но Татьяна, к счастью, была далека от всех этих хитростей, она вообще не занималась литературой, так что сам ее посыл звучал чисто умозрительно, как у Пушкина: "Кабы я была царица..." Что из этого предположения вышло, все помнят.
Однажды, впрочем, она принесла мне какой-то высокоторжественный духовный стих да еще разок попыталась отредактировать мое, уже напечатанное в журнале произведение путем более правильной расстановки точек и запятых. Что я пресекла самым решительным образом. Впрочем, как говаривала моя мама: каждый человек единожды в жизни может написать книгу, хотя бы о ней, о своей жизни. Сама мама так ничего и не написала. Царство ей небесное, вечное, бессловесное... Теперь мамин уход озвучивает семейка нищих из лиц кавказской национальности, обосновавшаяся вблизи кладбищенского памятника. Страшный черный старик, пожилой джигит и два ребенка (мамаша отлучилась на рынок приторговывать могильными цветами). Они с акцентом просили подаяние, приговаривая протяжно, чисто по-русски: "Ради Христа", и "Спаси тебя Бог", и "По гроб жизни, сестра"! Я давала каждому в отдельности, хотя это явно была одна шайка, и демонстративно, у них на глазах, сыпала на сырую землю мелкие красно-желтые гвоздики, даже не подрезая стебли, и клала согнутый в венок ельничек - в конце концов если и украдут, это их грех.
Семья смотрела жадно и приметливо, но голос старика был хрипло певуч. Сестра... По гроб жизни... Нельзя ведь из могилы петь во имя, потому что сердце умершего не возрадуется, язык не возвеселится. Чужим дыханием теперь был полон воздух, но у меня не было сил последовать за ними дальше в какую-нибудь их пожизненно снимаемую хрущобу-хворобу, чтоб вдыхать сладкие запахи их тяжелой пищи, весь этот дым и чад, и слушать глупый гортанный ропот, как нельзя было и туда, к маме, в ее бессловесный покой...
- Ничего такого я не полагаю,- зачем-то продолжала оправдываться Татьяна.Хоть и считается, что воображение - область дьявольская, я не противница, нет.
Она чуть покашивала светлым глазом, потряхивала седоватой гривой, не то чтоб порицая, но и не присоединяясь, а так, значит, смиряясь. И в эту неожиданно образовавшуюся брешь я тут же попыталась впихнуть другое изображение, позволила себе вообразить: после своего письма Татьяна и в самом деле ожидала от Онегина не "да" или "нет", а только того, что случится. Что и случилось в романе. К примеру, у Пушкина написано: "поток засеребрился", в смысле заря настала,- и он действительно засеребрился.
...Река, почти невидимая ночью из девичьей, с первыми лучами солнца засияла, будто ее отчистили от патины, и вернула весь свой блеск распахнутым окнам. Вслед за рекой стали течь дни, где "я к вам пишу", конечно же, осталось без ответа,- и один день протек, и другой, и третий... Наступили холода, нужные, кажется, лишь для того, чтобы окна, в которые летом гляделась река, теперь стали "стеклами хладными". И на них могла дышать уже не утренняя свежесть, а влюбленная девица. Чтоб чертила она "на затуманенном стекле" свой заветный вензель. А сам он, этот ОЕ, как в воду канул! Утек вместе с водой. Лишняя влага застряла лишь в "томном взоре, полном слез". Все остальное сделалось безводным, скованным морозами. Но в этой застывающей глубине и откристаллизовывается будущий образ Татьяны: одиночество, зеркальце под подушкой, полное звериных морд, столица, модный паркет, по которому, как по льду, скользят танцующие пары... Схваченная смертью Россия... Судьба... Смотрите, как вьется, как скользит мысль, прочерчивая путь: морозы трещат как в огне трещат дрова - и серебрятся средь полей - как тот, иссякший поток,и вдруг читатель почему-то "ждет уж рифмы розы" (да кому ж такое в голову придет посреди торжествующей зимы?!) - "на, вот возьми ее скорей". Кажется, не читатель, а она, Татьяна, примет в свое сердце Слово-Розу. Оно, пушкинское слово, возьмет и закольцует ее лепестками бессмертного символа, цветущего и на окнах средневековых соборов, и в русских соловьиных садах.
Но и тому, вензелю, кое-что перепадет. "Ванна со льдом". Волшебная струя шампанского. Значит, есть еще возможность им встретиться друг с другом там, в глубине? Их еще могут соединить гадание в сочельник, воск в блюдце с водой, хор согласно текущих светил, кусочек стекла, наведенный на месяц. И все соединится, но героев не соединит. Как сказали бы теперь, информация передается от воды к зеркалу, от снега к стеклу, через зеркало в сон, через сон снова - на мерзлое стекло комнаты... И там, и тут Онегин предстанет Медведь. И уже не вода, а кровь потечет, читатель помнит и знает... Но слово не может окаменеть, как сельский памятник поэту у ручья. Автор, словно раздвоившись, ныряет вслед за этим словом в "омут жизни", вслед за Татьяной тащится в Москву. Там ничто не течет, не изменяется. В этой московской жизни вообще нет ни одной текучей или отражающей поверхности. Даже зеркала на балах молчат. Свет пустой... Плен и прах. Отсутствие перемен. Но тут и появляется она, родоначальница движения и роста,- Татьяна-Роза. Вироза... Это она сама теперь скользит, движется, она сама - как движение вод. Силой одного сердечного воображения переносимая в тот сад, где любовь, полка книг, крест и сень ветвей над бедной няней, о которой все и думать забыли.