Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ) - Страница 11
Я опять побежал на угор и на крыльце разделся догола. Из Демидовской могли увидеть, но мне было наплевать. Тщательно выжал рубаху, брюки, трусы, поставил на солнцепек сапоги и посидел немного нагим, обсыхая. Пока в голову не вкралась мысль, что я вернулся на Родину в прямом смысле голый. Куда Блудному сыну до меня: тот хоть какие-то там рожки вместе со свиньями вкушал. А я вот сижу в чем мать родила. И родителя, который спешил бы заколать жирного тельца, что-то не видно поблизости.
Тут я опять разозлился, натянул мокрую одежду, в которой долго не мог согреться, и направился снова туда же – по тропе к плесу. Правда, сразу же стало понятно, что березы, пригодной для удилища, здесь не найти, так что я вынужден был вновь подняться на угор, спуститься по дороге к мосту, и вышел к плесу уже с того берега. К тому времени сделалось удобно и везде равно мокро в подсыхающей одежде; в глубокой печали я шел вдоль кромки скошенного поля, которое здесь простиралось почти к воде, и в редких, но густых ивняках тщетно пытался отыскать глазами ствол попрямее. Ох уж эта ива, ни на что-то она не годится, даже на удочку. Там дальше поле отступило, ракиты пошли плотнее, гуще и совсем закрыли водную гладь. Я выискивал плеса, высматривал в них рыбу и вспоминал, что – да, действительно здесь хаживал. И случай был тоже разовый, и рыбалка не успешнее сегодняшней. На реке было табу: мне запрещали в ней ловить рыбу. Я чувствовал этот запрет и смиренно грустил.
Наконец в перелеске нашел высокую березку, тут же, на месте, грубо ошкурил, решив не возиться долго (лишь бы было на что леску намотать), нашел десяток подберезовиков, нанизал на вичку и со всем этим вернулся к Ермолиным.
На ступеньках крыльца сидел тот же, уже встреченный, смертельно пьяный парень и о чем-то горячо спорил с Сашей. Меж ног у них стояла пустая четверть водки. Прошмыгнуть незамеченным не удалось, но я думал, что, может, хоть выпивать не заставят. Ан не тут-то было: из крапивы Саша выудил еще одну початую бутылку и накапал мне пятьдесят граммов в стеклянный шкалик. Было стыдно, но чтоб отвязаться, я выпил и его же сигарету закурил. Этот парень мне не нравился: он был определенно невменяемый, сейчас они подерутся. Спор шел горячий о каких-то прокладках и подсосе (когда бензин не поступает, русские шофера берут бензопровод в рот и…). Я понял, что надо быть не просто добродушным, а святым человеком, чтобы пусть даже раз в неделю терпеть вот этого парня из своей деревни, выпивать с ним, беседовать. Я бы с ним, точно, еще в юности порезался на ножах…
Валентина, когда увидела меня промокшим и выслушала, как я искупался, рассмеялась. К ней я чувствовал большое доверие, но больше потому, что она была человек добрый и очень покладистый, под стать мужу. Однако по тому уже, сколько вокруг увивалось пьяниц, становилось понятно, что и этот росток национального здоровья и трудолюбия погибнет. Я бы точно кого-нибудь из этих выпивох – бригадира или этого парня – уже спустил с лестницы, а они с ними мудохаются: принимают.
Очень собой недовольный, лодырь, с комплексом вины перед тружениками сельского хозяйства, я все же оснастил удочку и достал из попрятушки банку с тремя червями. Всё это уже было когда-то… Но когда же все-таки? Ведь не может же быть, что я приезжал в юности, - иначе бы запомнил. «Нахлебник, лодырь, паразит, турист, объедала на шее трудового народа, везде лишний, - откуда столько вины и угрызений совести?» - размышлял я, снова направляясь к реке (потому что если бы удалось поймать десяток ельцов, Валентина сварила бы уху). И не находил ответа. Эта поездка и эти поползновения – порыбачить, заночевать, - представали преступлением, и всё тут! Почему они все меня так ненавидят? Как оправдаться перед ними? Почему не позволяют порадоваться? Ну, не люблю я этот Майклтаун – тридцать лет туда таскаюсь, как проклятый. А сюда вот второй раз приехал – и опять чепуха: родовую избу не удостоверил, в речку провалился. Одни благие намерения привез.
С этими намерениями – накормить пятью рыбами две тысячи человек, - я и забросил крючок в темные воды плеса, в котором совсем недавно барахтался. Поплавок сразу же ушел под воду, и я уверенно вытащил ельца, толстого как сельдь. Очень довольный и входя в азарт, я нацепил склизкими от чешуи пальцами предпоследнего червя, поплевал на него, как делал в голубом детстве, веря в рыбацкое счастье, - и снова поспешно забросил. На этот раз поплавок ушел в воду так глубоко, точно его гнела вглубь неукротимая сила. Когда я, волнуясь и дрожа от возбуждения, потянул, пришлось порядочно побороться с речным обитателем, прежде чем я выволок его на берег. Это оказался длинный хариус – красивый, стервец, отливающий даже несколько перламутром, точно сизый голубь или пленка нефти. Такой клев меня взволновал до глубины души, и я извлек из жестянки последнего червя – тощего, бледного, чуть потолще самого крючка. И с тревогой забросил удочку вновь. Клюнуло опять сразу же, поплавок скоро запрыгал против течения, но я потянул слишком резво и поспешно, не дав рыбе заглотить. Леска взвилась в воздух и намоталась на ольху на противоположном берегу. Сердце у меня опустилось. Это был рок. Я очень остро почувствовал, что такое п р о в о к а ц и я: это когда тебя вовлекают в поступок, чтобы немедленно расправиться. Возмездие было неотвратимым. Я был святотатец: хотя принял холодную купель, не идентифицировал родовую избу, выпил с алкоголиком и совершил другие грехи, я еще на два дарованных родиною дождевых червя осмелился поймать в реке две рыбы. И вот наказание: леска намоталась на ветку, а это метра три высоты, к тому же на другом берегу.
- А и хуй с тобой! – сказал я вслух и дернул удочку. Леска оборвалась как раз по поплавку. Верхушку удилища с остатками лески сломал и сунул в карман, а обеих рыб, еще живых, нанизал через жабры на толстый стебель куколя. Теперь этих рыбок следовало делить, и не на две тысячи человек, а на оставшиеся годы жизни – сколько их там еще… Нахлебник, неудачник, несостоятельный должник. Понятно, что не станет Валентина варить уху из этих двух рыбок.
Надо записать точный почтовый адрес Ермолиных: может, пришлю им свою книгу в подарок, когда выйдет.
С этими благородными мыслями и попечительскими намерениями гость возвратился к хозяевам. В мире гость к хозяевам жизни.
Ночевать в Стуловскую я не пошел, от юношеского романтизма отказался под влиянием неудач. Хотя воображение рисовало и мирный закат, и мирный костер с закопченным чайником на рогатине, и меня самого на охапке душистого сена (откуда своровал бы, не знаю: ни копешки не виднелось поблизости). Было досадно только, что я такой неосновательный человек: приезжал с намерением вкушать покой и отдохновение, а уже через сутки обиделся на весь свет и готов уехать. Но автобус отправлялся только завтра. Ничего, еще одну ночь проведешь здесь, под деревом зеленым. The return of the native.
Хозяйка с таким простодушным пренебрежением отнеслась к рыбацким трофеям, что я тут же с досады отдал их кошке. А сам, хотя Саши не было, отправился слоняться по деревне: наедине с Валентиной всё было как-то неловко. Точно я ей задолжал, а не плачу.
Проулком, тропой меж двух длинных огородов я вышел за околицу и там лег в траву. Лег в траву на углу изгороди, чтобы видеть и деревню с тылу, и если кто пройдет проулком следом за мной, и все большое поле справа. Овес стоял еще низкий и здесь, у края поля, видно, вымок, потому что качался редко, как колокольчики на лесной поляне. Но дальше, где не смывало дождями в междурядья и от сеялки всходило кучнее, овес стоял уже стеной и выпрастывал из трубок свои зеленые зерновки. Полежав так минуту-другую, я не поленился встал, прошел на поле и обруснил несколько свежих зеленых метелок. Определенно, овес мне всегда нравился за цвет: летом он нежно-зеленый, как летняя ночь, когда в зените мерцают тонкие звезды, а на западном склоне летают самолеты и болиды; в августе же овес становится соломенно-желтым, раздвоенные зерновки колются и шелестят в горсти, как клювы цыплят. Я стоял у края поля и вспоминал, что где-то здесь любил бегать межой и обдергивать метелки овса. Петушок или курочка? Петушок – это когда из пучка зерен торчал сверх ожидания какой-нибудь длинный шип, высокая ость. Да, да, да, теперь ясно помню. Длинное гумно – или, как здесь говорили, рига, - ворота гумна распахнуты, там стоит и пронзительно верещит какая-то жуткая многоколенчатая машина, из которой с треском во все стороны вылетает жмых, а в поддон валится зерно, которое бабы отгребают. Хотя рига продувается насквозь, а все равно пыль стоит до потолка и все балки в муке. На выходе ворот, где огребена отдельно мякина, несколько черных птиц, и к ним подлетают еще, - наверно, это галки. Дед брал меня на ток, чтобы я посмотрел на молотьбу. А меня очень веселило, когда с веялки в лицо попадало зернышко. Рига, рига… Наверно, они меня совсем запутали, если я стремлюсь в Ригу, а подразумеваю эту самую ригу – гумно, на которое ходил с дедом. Простое сопряжение понятий. И это дело надо как-то распутывать. Потому что если я лесной человек, то надо жить в лесу. Если колхозник, то здесь: пусть Ермолин научит обращаться хоть с конными граблями. Если же я все-таки писатель и цивилизованный человек, надо брать автомат и убивать всех родственников – и тех сорок, что живут в деревне, и остальных тридцать, которые в деревне родились, но живут в Москве. Потому что не только издателей, но всех без исключения жителей России не интересует больше, шелковист овес в горсти или скорее напоминает портьерный бархат. Никому из них нет дела до моего самосознания и что я стою на ветру в поле. Они только видят, что у меня рваные ботинки, несмелая улыбка из-за гнилых верхних зубов и что по бедности я езжу в метро, а не на такси. Вот это они сходу замечают, эти, в Москве. И сейчас здесь я должен решить, ч то д е л а т ь (кто виноват, я уже знаю). Потому что дед, к которому приехал, - Александр Елизарович Корепанов, давно уж зарыт на сельском кладбище в Майклтауне. И если я хочу быть его восприемником, то надо прямо сегодня и начинать: брать у Ермолина топор, скребки, веники – и идти обихаживать избу в Стуловской, выметать сор, навешивать дверь, косить крапиву, стеклить и мыть окна (пол, наверно, можно опустить ниже или перестелить, а то как-то странно: до потолка легко рукой достаю, а пол настелен почти в двух метрах над землей, и при этом не похоже, что есть погреб). Вот это и надо решать: выпрашивать тесу или шиферу у председателя, класть печь, городить огород. Вот именно: городить огород… А если только мечтать, то надо завтра сваливать отсюда.