Такой способ понимать - Страница 60

Изменить размер шрифта:
Часть II
Тот день, когда меня ты полюбила
И от меня услышала: люблю —
Не проклинай! Близка моя могила:
Поправлю все, все смертью искуплю!

Тут никакая Панаева не удержится от слез, никакая общественность. («Мастер жалкие-то слова говорить, — вздыхал, наслушавшись подобных же монологов И. И. Обломова, знаменитый его камердинер: — так по сердцу точно ножом и режет…»)

Книга «Стихотворения Н. Некрасова» разрабатывала смерть поэта как сюжет автобиографический.

Перед вами стихи умирающего: почти молодой, тридцати с чем-то лет, он уже в муках разрушенья — недуг сокрушил его силы — как мучительно жаль жизни — только что в первый раз она улыбнулась бедному труженику: голод реже стучится в дверь, — теперь-то и сделать бы что-нибудь настоящее, ан поздно — царапай слабеющей рукой последние элегии, а тысячи ненаписанных поэм и повестей уноси с собою… Сиротствуй под осенней вьюгой, несжатая полоса: землепашец не в силах по состоянию здоровья завершить на своем участке сельскохозяйственный цикл — и тщетно урожай скорбит, что не будет употреблен законным владельцем! Всему конец, плакать поздно, стенать — противно, проклятия бесполезны, — хватит, Муза, довольно! — умираю молча, один. Последний, душераздирающий аккорд:

Настанет утро — солнышко осветит
Холодный труп; все будет решено!
И в целом мире сердце лишь одно —
И то едва ли — смерть мою заметит…

Такой несчастный голос — кого не растрогает, а тем более — в хороших стихах? Лев Толстой, и тот впадал в сострадательный восторг:

«Я помню, я раз зашел к нему вечером, — он всегда был какой-то умирающий, все кашлял, — и он тогда написал стихотворение „Замолкни, Муза мести и печали“, и я сразу запомнил его наизусть».

Года два Некрасов действительно думал — поверив плохим врачам, — что у него горловая чахотка, а значит — пиши пропало. Не струсил, а вконец ожесточился: говорил же вам — порядочный человек в России не жилец! Нищая молодость — непосильный труд (потому что честный, а стало быть — недоходный) — озлобленный ум, разбитое сердце, раздраженные нервы — словом, хандра — ну, а за ней и чахотка. Так и знайте: умираю от несовместимости с атмосферой, отравленной продуктами крепостного права:

Ах, странно так я создан небесами,
Таков мой рок,
Что хлеб полей, возделанных рабами,
Нейдет мне впрок!

Оставалось напоследок — чтобы хоть имя забыли не сразу, — распорядиться судьбой сочинений. Тургенев, между прочим, намекал, что нелишне бы поспешить. Некрасов собрал стихи, Панаева переписала их в тетрадь, и 11 июня 1855 года московский купец Солдатенков заключил с автором условие: гонорар — полторы тысячи серебром, тираж — две четыреста, книгу издать этой зимой.

Но в половине августа выяснилось вдруг, что прежний диагноз был ошибочный, и что хотя эту инфекцию прямо к честному труду и крепостному праву не возвести, зато случай, кажется, не смертельный. При таком благополучном обороте обстоятельств книга, выйди она в самом деле зимой, поставила бы автора в положение отчасти смешное. Расстаться с тетрадью Солдатенков не соглашался ни за что, сам представил рукопись в цензуру.

Некрасов пустился на уловки, оттяжки, проволочки, выгадывая время, чтобы книгу пополнить, — и в самый последний момент, летом 56 года, всю ее, уже процензурованную и сверстанную, преобразил одним ударом: вклеив стихотворное предисловие «Поэт и Гражданин».

Оказывается, бывает на свете такое страдание, такая бывает удушливая тоска, что сравнительно с ними даже неизлечимая болезнь — не то чтобы пустяк, но все-таки частность, одно из последствий (впрочем, неизбежное). Изображаемый Поэт, представьте, изменил своей Музе — и она его покинула, — и вот он у двери гроба в ярости безнадежного раскаяния обливает слезами картонную манишку воображаемого Гражданина. И рифмует роковой пламень, сжигающий грудь, с камнем — бросайте его, бросайте в предателя, спасибо скажу! Так убивается, словно предал по расчету не просто низкому, но и неверному. Проклинает себя, как шулер, обыгранный дочиста другим шулером, непобедимым.

Его история странно сбивается на мемуар о разрыве с истеричкой:

Не вовсе я ее чуждался,
Но как боялся! как боялся!

Молод был, видите ли, питал различные надежды, — а с таким жерновом на шее не разбежишься. Пусть неземное существо и в некотором смысле сестра, — но ведь кликуша, причем политическая: дух гнева и печали, ненавидящий взгляд и, хуже того, негодующий голос. Не соглашалась притворяться глухонемой! А проживаем в империи: цепи гремят, кнут свищет, палачи на площадях… знаком ли вам, кстати, обычай гражданской казни?.. Одним словом, уволил! Все равно как неблагонадежной прислуге, дал расчет! Отпустил на все четыре стороны… то есть она сама отвернулась, презренья горького полна. И вовремя, — почему и уцелел под николаевским террором, — но для того лишь уцелел, чтобы всю жизнь терзаться презрением к себе! Теперь какие уж стихи? — мало ли что оттепель, — оставь Поэта в покое, назойливый Гражданин! Прекрасная была Муза — бесстрашная, гордая… да только мученический венец — украшение слишком дорогое… Не рискнул, а теперь — поздно.

Так появился в «Стихотворениях Н. Некрасова» другой Поэт — и другой сюжет. Самоубийство таланта — мотив посильней несостоявшейся кончины сочинителя, — но из той же оперы, входившей в моду: благородную личность заела среда.

Публика тотчас догадалась, что погибают в этих стихах лирические герой, художественные типы предыдущего царствования, — не автор же, на самом-то деле! Ведь у Некрасова с этим падшим Поэтом — ничего общего (кроме мыслей о Музе и о Смерти), а книгу, вне всякого сомнения, написал Гражданин, вот и в увертюре его тема громче (фамусовская такая: «С твоим талантом стыдно спать!»), ему и титул навеки: Поэт-Гражданин.

В противном случае — выходила бессмыслица. Милостивые, дескать, государи, милостивые государыни! Повергая на суд публики плоды многолетних трудов, сочинитель спешит сообщить, что рабский страх давным-давно истребил в нем так называемое вдохновение. Когда-то ему приходили в голову стихи много лучше тех, что напечатаны в этой книжке. Но они были слишком смелы и неминуемо навлекли бы на автора злобу властей, — и, желая во что бы то ни стало выжить, ваш покорный слуга сжигал их прямо в уме — и навсегда забыл, — а доверил перу только то, что мог выдержать печатный станок под сводами предварительной цензуры. Итак, вы не найдете тут произведений, достойных моего дарования. Примите и проч.

— Невозможно! Некрасов тут не при чем. Он гражданин был в полном смысле слова. Что же до подпольного этого циника и безумца — этого добровольного скопца, — он всего лишь персонаж, отрицательный типичный представитель чего-то там — кажется, искусства для искусства, не правда ли? Не все ли равно, какая и перед кем его вина подразумевается в странной аллегории о Музе, якобы пропавшей без вести! Может быть, это наглядное пособие — на тот случай, ежели дальний — верней, недалекий — потомок удивится когда-нибудь: отчего это Николай Алексеевич не обличал крепостное право при Николае Павловиче, да и вся русская поэзия молчала, как рыба? — вот, смотри — отчего, — и не спрашивай впредь! (А Григорович и за ним Тургенев как же осмелились?)

Но это была бы не вся правда — скорей тактическая хитрость. Муза молодого Некрасова (вот какой она к нему являлась: «начинается волнение, скоро переходящее границы всякой умеренности, — и прежде чем успею овладеть мыслью, а тем паче хорошо выразить ее, катаюсь по дивану со спазмами в груди, пульс, виски, сердце бьют тревогу — и так, пока не угомонится сверлящая мысль») — первая его Муза недолюбливала так называемый простой народ: за невообразимую грубость чувств (и не она одна — Белинский, например, тоже; и не случайно разглядел истинную поэзию в стихотворении про ямщика, побоями под пьяную руку приучающего образованную женщину к трудовой крестьянской дисциплине, к деревенской гигиене).

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com