Тайный суд - Страница 6
Однако прошла минута, другая, а он все не выходил. Вместо него из подъезда вышли двое в долгополых шинелях и быстро двинулись в сторону переулка. Но прежде чем они скрылись за углом, один из них подкинул на ладони что-то блеснувшее на солнце, и Юра вдруг понял: это же отцовские золотые часы! Боясь подумать о страшном, он стремглав выбежал на лестницу…
Отец сидел, прислонившись спиной к стене. Обеими руками он держался за голову, а из-под ладоней у него струилась кровь и стекала по лицу.
В первое мгновение даже закричать Юра не сумел, в груди не хватало воздуха, и поэтому смог расслышать, как отец тихо произносит что-то. Первых слов он не разобрал, а последние два слова остались в памяти навсегда. Одно слово было «трава», а другое – «страдание», и больше он, кажется, не произнес уже ничего.
Почему, почему отец, умирая, произнес именно их? В сознании был еще или произнес это в предсмертном бреду? Или слова эти ему, Юре, самому в бреду примерещились: в тот миг голова уже плавилась от жара – как вскоре обнаружилось, у него начинался тиф.
Его тогда забрала к себе тетка, и все дни, что он пролежал у нее, в голове кружились эти слова, уже почти утратившие смысл от их бесконечного повторения: «Heimliche Gericht», «Тайный Суд», «трава-страдание», загадочные, как те библейские «мене, текел, фарес», но только не было рядом Даниила, который помог бы разгадать скрывавшуюся за ними тайну.
И другие слова отца то и дело выплывали из памяти: забывать о боли, о страхе, если рядом несправедливость. Иначе ты – двуногое без перьев…
Впервые это странное состояние, когда не испытываешь ни страха, ни боли, если надо предотвратить творимую несправедливость, он ощутил спустя несколько месяцев. И оказалось, в эти минуты он был способен на нечто такое, во что потом и самому едва верилось.
Это случилось через год после гибели отца. У соседа, архитектора Валериана Николаевича Изольского, сохранилась библиотека, каким-то чудом избежавшая огня «буржуйки» в минувшие морозные зимы, Юра часто брал у него книги и в тот вечер зашел вернуть одну из них. Дверь, однако, открыл кто-то незнакомый, во всем кожаном, с наганом на боку, позади стояли еще трое с револьверами на изготовку, в доме густо пахло сапожной ваксой и бедой.
– Расслабьсь, не тот, – обернулся к остальным «кожаный».
– Я пойду… – проговорил Юра, но тот клещистой рукой ухватил его за плечо:
– Кудыть, очкарик? (После тифа у Юры стало резко падать зрение, с тех пор носил очки с толстыми линзами.) Посидишь тут. – «Кожаный» затолкнул его в кухню. – И чтоб тихо у меня, пискнешь – мозги вышибу.
На кухне уже сидела Катюша Изольская, его одноклассница, сейчас глаза у нее были какими-то не по годам взрослыми от беды.
– Они за Костей пришли, – прошептала она, когда «кожаный» закрыл дверь.
Юра знал, что ее брат Константин, бывший офицер, теперь скрывается где-то в Москве, но иногда тайком заходит к ним по вечерам.
– Он с минуты на минуту должен прийти, – добавила Катюша. – Как узнали? Кто-то, наверно, донес… – Она подошла к открытому окну и вдруг тихо воскликнула: – Господи, да вот он идет!.. Они… Они его расстреляют!..
– Его надо предупредить, – Юра закусил губу.
– Но как?
Решение пришло мгновенно.
– А вот так… – С этими словами он взобрался на подоконник.
У них был высокий второй этаж, внизу – булыжная мостовая. Сзади слышалось:
– Юрочка, стой! Разобьешься!.. – но на раздумья уже не оставалось времени. Да и страха в тот миг почему-то не было совсем…
Приземлился он неудачно, что-то хрустнуло в лодыжке, но боли не почувствовал, просто одна нога стала тяжелой, какой-то не своей, к тому же очки свалились с носа, стекла разлетелись осколками, а без очков он был совершенно слеп, и все-таки удалось пробежать полквартала и распознать Константина Изольского в движущемся пятне.
Страх охватил только после того, как выпалил: «Туда нельзя, там засада!» – и Константин поспешно скрылся в переулке. То был страх не за себя, а за Катюшу и ее отца: если те, с наганами, заметят его отсутствие, они все поймут, и тогда наверняка Изольским несдобровать…
Как с неживой ногой возвращался обратно, как взбирался затем по водосточной трубе – ничего не помнил, точно было не с ним. Помнил только, как потом Катюша спрашивала:
– Ты ногу ушиб? Больно, Юрочка?
Он отмахивался – пустяки, мол. Самое странное – действительно тогда не чувствовал боли! И героем себя не ощущал, просто осознавал, что на какой-то миг внезапно перестал быть двуногим без перьев. Хотя, разумеется, приятно было слышать, как Катюша приговаривала весь вечер: «Ты герой, Юрочка, ты самый настоящий герой!»
Куда она делась потом, Катенька Изольская? Куда-то исчезла, как почти всё и все из той жизни…
Лишь после того, как ночью «кожаный» со товарищи, раздосадованные, ушли, – вот когда только проснулась боль. Да какая! Ходить был уже не в силах. Позвали доктора Каюкова, тоже соседа, тот на дому у Изольских делал ему операцию и все удивлялся:
– Не пойму, как ты еще до ночи продержался-то! Ну потерпи, милый, еще чуток потерпи… Эх, времена! Обычного новокаина ни за какие деньги не сыщешь!
После этого осталась небольшая хромота на всю жизнь. А тогда, во время операции, Юра стискивал зубы от боли и, чтобы не кричать, вспоминал те последние слова отца: «трава», «страдание»…
И вот теперь он вдруг прочел их в письме этого загадочного Г.Т.Д. Откуда тот мог их знать? Хорошо, допустим, про какой-то Тайный Суд, если таковой в самом деле когда-то где-то существовал, он мог разузнать что-либо, но те последние слова отца… Да никто на свете, кроме него, Юрия, их тогда не слышал, и после никому он о них никогда не рассказывал. Поэтому никакие самые изощренные специалисты по провокациям никоим образом узнать о них не могли, кроме как разве что на каком-нибудь спиритическом сеансе!..
Он еще раз пробежал глазами письмо. «Трава» и «страдание» стояли там последними в ряду из пяти слов, а перед ними…
Вот они! «Палка», «камень», «веревка»… Что, если эти три слова отец тоже тогда, перед самой смертью, произнес, но он, Юрий, в тот миг их просто-напросто недослышал? Теперь, однако, он был уверен, что именно это, причем в такой точно последовательности, отец тогда и проговорил: «Палка – камень – веревка – трава – страдание…»
Зачем-то он машинально перевел их на немецкий. Получилось: «Stock», «Stein», «Strick», «Gras», «Grein». Вдруг осенило: да ведь вот же что, конечно, обозначают эти пять букв на водяных знаках, эти S. S. S. G. G.! Но только вот что2 же, черт побери, могло прятаться за всем этим?!
По природной рассеянности не заметил, что камергерша Головчинская просочилась в комнату:
– Юрочка, что-то случилось?
– Тут какая-то ошибка, – растерянно сказал он. – Меня, вероятно, приняли за кого-то другого.
Убедительно врать так и не научился к своим тридцати трем годам, камергерская вдова сразу распознала его ложь. Теперь в глазах ее появился страх:
– За другого?.. Но этот криволицый человек, который принес пакет, сказал, что когда-то хорошо знал вашего отца. Юрий, если можете, скажите, что происходит? Ради бога, скажите мне, это очень опасно?
Он пробормотал:
– Не думаю… впрочем… впрочем, я разберусь… чепуха какая-то… может, чей-то дурацкий розыгрыш…
Вся эта нелепица испугала ее еще более:
– Розыгрыш?.. А деньги? Тоже для розыгрыша?
Чтобы не врать дальше, он торопливо произнес:
– Я все выясню, Мария Сигизмундовна, думаю, я очень скоро все выясню… Простите, мне надо бежать, я сегодня – в ночную смену (что было чистой правдой). Не волнуйтесь. До завтра… – И чтобы не плутаться еще в каких-то натужных объяснениях, метнулся на выход.
В спину ему неслось:
– А дверь запереть?! Ну нельзя же быть таким рассеянным!..
Но ему было не до того. Наверно, еще в тот миг, когда сбегал вниз по лестнице, пришла в голову эта мысль, потому утром, по окончании смены, она, эта мысль, казалась Васильцеву до удивления простой. И следующим утром, вышагивая по морозным улицам Москвы, он думал: отчего такая очевидная мысль в первый же миг не посетила его? Если, как написал загадочный Г.Т.Д., этот самый Тайный Суд действительно овеян столь древними традициями, то не мог же он не оставить в истории никакой памяти о себе.