Тайные знаки древней Руси - Страница 15
Популистский уровень. Отказавшись от рунной магии, лингвистика на своем профанном уровне смогла понять структуру предложения, словосочетания, слова и морфемы, так что вполне овладела пониманием речи как средства общения и передачи знаний. В отличие от других наук, в языкознании к исследователям предъявляются повышенные требования, состоящие в знании ими не одного, а нескольких иностранных языков. Поэтому защит докторских диссертаций по языкознанию происходит обычно меньше, чем в других науках.
За годы советской власти образовательный уровень населения постоянно повышался и достиг обязательного десятилетнего обучения. В целом слой интеллигенции оказался достаточно грамотным и образованным. Однако существовал один изъян: иностранным языкам школьников не столько обучали, сколько с ними знакомили. Это было сделано сознательно, чтобы обычные советские люди не могли свободно входить в контакт с иностранцами. Поэтому лингвистический уровень населения оставался довольно низким. Тем самым между завышенным уровнем профессионалов-лингвистов и заниженным уровнем основной части населения образовался весьма крупный зазор. Обычный человек практически не понимал ученого из области лингвистики. Это создало удобную питательную среду для лингвистического популизма, когда сложные научные построения специалистов низводились до уровня понимания обычного человека.
В лингвистике известно выражение «народная этимология». Под этим явлением ученые имеют в виду желание передать иностранное слово средствами родного языка и тем самым «прояснить» его смысл. Например, слово студент, неизвестное для человека, незнакомого с латинским языком (где оно означает <<учащийся»), заменяется словом скудент, что означает скудно живущий. Слово становится понятным, родным, однако его реальная семантика весьма сильно деформируется. Не все учащиеся живут бедно, поэтому уже это не соответствует действительности. Но хуже обратное положение: далеко не все бедно живущие становятся учащимися. Так что здесь смысл меняется настолько, что перед нами, по сути дела, появляется совершенно иное слово. Или, например, слово садист, которое осмысливается, как постоянно садящийся человек. Так могут полагать люди, ничего не слышавшие о маркизе де Саде. Слово довлеть ныне понимается, как давить. Существуют и другие примеры.
Искажение смысла возможно и в родных словах в условиях их неудачного акустического расположения. Так, например, конечные согласные оглушаются, иногда до полного исчезновения. Это может привести к полному изменению их значения. Так, в пословице «попал, как кур в ощип» в слове ощип звук И произносился очень оглушенно и наконец исчез. Теперь многие люди произносят ее как «попал, как кур во щи». На сегодня лингвистика не относит подобное явление к «народной этимологии». Однако суть этих явлений одна: сделать слово роднее и понятнее. Крестьяне давно перестали ощипывать кур, да и само крестьянство почти исчезло; в наши дни этим занимаются на птицефабриках, где работает ничтожный процент населения, так что слово ощип знают в наши дни уже не все носители русского языка. Зато слово щи пока еще известно всем.
Я предлагаю ввести для подобных явлений, то есть для редукции непонятных лингвистических явлений к общепринятым (на уровне простого, возможно даже необразованного носителя родного языка), термины лингвистический популизм (а также популизация). Популизацию я отличаю от популяризации; под последней я понимаю внедрение каких-то явлений в широкую народную среду. Популярно то, что любимо народом и имеет спрос. Напротив, продукт популизма рассчитан на низкий уровень образования, некритическое восприятие, и в целом, народу не нужен. По большому счету, продукт популизма принижает народ и дает ему лингвистическую баланду вместо еды.
Конкретные виды лингвистического популизма. В основе трудов популистов от лингвистики лежит убеждение в том, что чисто акустическое явление, слог, имеет смысл. Когда-то, очень давно, на заре развития языка, так и было, однако к настоящему времени какие-то слоги упростились до одного звука (приставки с, к, в, о, у), тогда как другие слоги соединились попарно, утратили последний звук и стали корнями (лог-лаг, бер-бир и т. д.). Иными словами, трансформация слогов привела к тому, что они стали морфемами.
Преимущество деления слов на слоги, а не на морфемы при исследовании их смысла для исследователя состоят как раз в том, что конкретного смысла за этими слогами и не закреплено, а потому их можно наделить любым произвольным смыслом. При этом вполне достаточно дать смысл всего нескольким исходным слогам, как остальное будет, как бы самой собой, создавать запросы на новое осмысление. Например, приписав слогу РА смысл РАДОСТЬ, а слогу МА смысл МАТЬ, мы можем «понять», что РАМА – это РАДОСТЬ МАТЕРИ, МАРА – МАТЬ-РАДОСТЬ, но слово МАРКА заставит нас подумать о приписывании смысла звуку К. Допустим, мы приписываем для данного случая звуку К смысл КОРРЕСПОНДЕНЦИИ, тогда слово МАРКА будет «расшифровываться» как МАТЕРИНСКАЯ РАДОСТЬ ПО ПОВОДУ КОРРЕСПОНДЕНЦИИ. Но тогда возникает вопрос для слова КАМОРА – после К появляется звук А без определенного смысла. Поскольку в камере или каморе обычно содержатся преступники, разумно будет приписать звуку А смысл отрицания, тогда К+А+МО+РА следует «расшифровать» как ОТСУТСТВИЕ МАТЕРИНСКОЙ РАДОСТИ ПО ПОВОДУ КОРРЕСПОНДЕНЦИИ.
Понятно, что так можно спокойно снабдить смыслом несколько десятков слов, и пока их мало, их смыслы пересекаться не будут. Поэтому, например, слово МАРАТЬ можно не рассматривать, ибо совершенно очевидно, что никакого отношения ни к РАДОСТИ, ни к МАТЕРИ это слово не имеет. Но как только мы выйдем за этот небольшой круг произвольно отобранных слов, мы совершенно явно обнаружим полное несоответствие их значения предписанному им смыслу. Иными словами, весь произвол нашей семантизации слогов выступит наружу, и данная концепция рухнет. Поэтому задача исследователя состоит в том, чтобы создать весьма небольшое число примеров.
Аналогичный подход применим и к письменным знакам. Мы можем приписать им какое угодно звуковое значение, и пока мы читаем ограниченное число слов, эти значения могут образовывать разумные слова. Но стоит увеличить длину текста, как вся разумность тут же улетучивается. Так, «дешифруя» письмо линейное А, Г.С. Гриневич прочитал слова ТАЛУЯ и РАТАМАДЕ, которые он принял за имена собственные. Что ж, в каком-то языке такое допустимо. Невозможно ни доказать, ни опровергнуть существование подобных имен собственных. Но вот слово ИЧАЧАРЕ, прочитанное им там же, уже плохо понимается как имя собственное. А наиболее разумной он представляет дешифровку, которая, будучи написанной сплошной, выглядела так: НЕДУСЕ?БЕИЧАСУДАА ЙЕТЕНИЖИВЬВИЕ. Затем он разбил текст на слова, совершив замены: ДУ = ДО, СЕ? = СЕ, ДАА = Д’А, ВЬВИЕ = ВЬЕ. Получилось: НЕ ДО СЕБЕ И ЧАСУ, Д(Л)А ЙЕ ТЕНИ ЖИВЬЕ, то есть ДО СЕБЯ И НИ ЧАСУ, ДЛЯ ЕЕ ЗНАМЕНИ ЖИВЕМ. Для знамени кого? На этот вопрос ответить невозможно, поскольку первый текст получился, как того и следовало ожидать, совершенно бессмысленный, а второй текст был призван извлечь хоть что-то разумное из этого нагромождения слов. И чем больше будет длина исходного текста, тем менее вразумительным будет выглядеть подстрочник его «перевода». Кстати сказать, при нормальной дешифровке наблюдается как раз обратная закономерность: чем длиннее текст, тем точнее определяется и значение каждого знака, и общее содержание послания.
Вообще говоря, разница между подстрочником (черновиком) и окончательным вариантом (беловиком) обычно невелика. Мог где-то ошибиться автор надписи, а где-то неверно прочитать и эпиграфист, какие-то места могли оказаться написанными неясно; лигатура могла быть разложенной не в том порядке. Вот эти-то незначительные огрехи и отличают подстрочник от беловика при нормальной дешифровке. Что же касается произвола при приписывании слоговому знаку некоторого смысла, то это в дальнейшем оборачивается генерацией совершенно непонятного подстрочника, и огромные усилия дешифровщик должен потратить на вытаскивание из него хотя бы какого-то смысла. Иными словами, чистовик эпиграфисту в таком случае приходится придумывать заново, опираясь на одному ему ведомые буквы подстрочника. Тем самым, нелепый подстрочник служит не источником окончательного текста, а неким антуражем, неким «трудным древним языком», с которого якобы приходится переводить текст. На самом деле этот якобы переведенный текст сочиняется заново.