Тайны Темплтона - Страница 8
Я, конечно, поняла, что она задумала, но упорно отказывалась прочесть слово, бесившее меня длиной и непостижимым коварным смыслом. Поэтому мне пришлось лишь наблюдать, как Ви смачно хрустит хлебцами, закатывая от удовольствия глаза, облизывая пальцы и приговаривая: «Такой вкуснотищи я сроду не ела!» Когда на тарелке остался всего один хлебец, я не стерпела — и выдала вслух несколько собственных версий проклятого слова: «Пре-под-след-ный, пре-дос-плед-ный, пере-пос-лед-ний». Наконец у меня получилось. Мать улыбнулась, протянула мне хлебец, и я жадно смолотила его в ту же минуту.
Кстати, она была права — такой вкуснотищи я и сроду не ела. В те годы, хоть я и осмеливалась с ней спорить и идти против ее воли, она всегда оказывалась права. Мне и в голову не приходило, что она может быть не права — в мои ранние годы мать была единственной моей подругой. А я ее. А потом она отдала меня в детский сад, а сама записалась на курсы медсестер в Онеонте, после чего получила работу в больнице Финча у нас в Темплтоне и мир ее внезапно расширился. У нее появились подруги, они пили с ней кофе, терли свои ноющие спины и жаловались ей на судьбу. Чуть позже, уже в старшей школе, я начала подозревать: некоторые из женщин были ей не просто подругами — особенно те, кто оказывался у нас по утрам в субботу, завтракал ее омлетами и смотрел со мной мультики. Меня настораживали их крутые бедра, голодные обкусанные рты, странные улыбки… Они не догадывались, что я за ними наблюдаю, но я заподозрила кое-какие странности еще задолго до того, как узнала об их существовании. Окончательную точку в моих «изысканиях» поставила сама мать, назвав себя как-то спьяну бисексуалкой, — мне тогда было уже шестнадцать.
Такая вот жизнь была у Вивьен в годы после моего рождения. Она работала медсестрой в отделении неизлечимых больных, скрашивая последние дни потерявшим всякую надежду людям неистощимыми запасами нежности, какой мне от нее почти не доставалось, но я точно знала — она у нее есть, только сидит глубоко внутри. И уже совсем недавно, всего за несколько месяцев до моего бесславного возвращения в Темплтон, она, просыпаясь по утрам, нет-нет да и благодарила судьбу за то, что сумела выжить тогда, в семидесятые. А иной раз у нее было чувство, что она израсходовала всю себя — отдала мне без остатка. В начале своего долгого пути к Христу она проводила многие часы в горячей молитве, пытаясь оградить меня от ужасных ухабов и ям, которые ей виделись на моем пути. Глубоко за полночь она сидела за кухонным столом, низко склонив голову, и молилась, от всего сердца желая мне успеха. Иногда в этом молитвенном механизме что-то заклинивало, и тогда она ощущала всю хрупкость такой конструкции, как вера в Бога.
А я, находясь на другом конце страны, в Сан-Франциско, где ночами терзала эзотерические трактаты, вдруг отрывалась от текста, словно услышав далекий зов. В такие моменты этот громадный пульсирующий мир представлялся мне коварным и жестоким, вероломные сирены на его улицах, казалось, так и заманивали ловушки смерти и хаоса. В ту зиму после атаки на Нью-Йорк страна погрузилась в угрюмый мрак и замерла в шаге оттого, чтобы ввергнуться в апокалипсис. Наш хрупкий мир повис на волоске, и такую же хрупкость я чувствовала внутри себя. Мне достаточно было лишь легкого толчка, чтобы свалиться в пропасть.
Только зная все о Вивьен, можно, наверное, понять ее состояние в тот день, когда всплыло чудовище, а я вернулась домой. Странных параллелей трудно было бы не заметить — беременность, незамужнее одиночество, в одночасье утраченные амбиции. Мое возвращение в Темплтон было унизительным. Вместе с ним, который раз в жизни, рухнули ее собственные амбиции — погибли как сбитый ударом трости цветок. Да и как еще ей было смотреть на меня в то утро, когда я стояла перед ней, двадцативосьмилетняя дурочка, грязная с дороги, отощавшая, остриженная как мартышка, с разбитым сердцем, с глазами, распухшими от слез? Конечно, она видела во мне только жалкую неудачницу, а уж никак не ту элегантную и успешную молодую женщину, какой она всегда хотела меня считать. Ощущение, что годы прошли впустую, а силы были потрачены зря, в один миг опустошило ее. И я могу себе вообразить, как она в тот момент меня ненавидела.
Глава 4
«МОЛОДЫЕ ПОБЕГИ» РАССКАЗЫВАЮТ
Нам нравится бегать трусцой. Мы бегаем вместе уже двадцать девять лет и будем бегать, пока хватит сил. Пока не развалимся на части и не начнем харкать кровью. Пока из нестарых не сделаемся стариками — как когда-то из молодых еще не старыми, про кого говорят «средних лет». Так вот и бегаем. Зимой — под снегом, по скользкому льду. И летом, которое у нас в Темплтоне всегда бывает бархатным. Бегаем по утрам, когда можно спокойно полюбоваться красотой нашего города. Когда он принадлежит только нам, а туристы в своих постелях еще видят сны о бейсболе, Клайдсдейле и гольфе. О, как красив наш город на заре! Он согревает душу, как праздник, — и наша больница с дымовой трубой, похожей на огромный торчащий палец, и озеро, сверкающее словно змеиная чешуя, и Музей бейсбола, и Музей ремесел, и холмы, и наши дома, веером раскинувшиеся в туманной долине, дома, где в это время еще мирно спят наши семьи. Не спим только мы, «молодые побеги». Мы бежим трусцой и любуемся всей этой красотой, как любовались ею двадцать девять лет подряд и летом, и зимой, и весной, и осенью.
Иногда мы только молча пыхтим на бегу, а иногда разговариваем — о наших семьях, о наших проблемах.
Например, о том, как средний сын Большого Тома огорчает его, ошиваясь со своими дружками-балбесами в «Тростниковой хижине» в Мушином ручье.
О семейных проблемах Сола, который, будучи женат уже трижды, до сих пор не имеет детей.
О тромбозе Маленького Тома.
О любовных интрижках Дуга.
О дочке Иоганна, которая ни с того ни с сего вдруг стала лесбиянкой, и о том, что подобное, похоже, стало болезнью у этих стриженых современных девчонок.
О нашем острослове Фрэнки и о смерти его родителей. Теперь и шутки его стали горше, они для нас как черный кофе — пьешь его морщась, стараясь проглотить поскорее.
Да что там говорить! Мы знаем все-все друг о друге, даже то, о чем старались умалчивать. Просто бег помогает нам где выговориться, где помолчать за компанию, бег во всем дает нам утешение. Мы знаем все о делах друг друга, о наших тайных желаниях; мы знаем все, но никому не расскажем. И когда бежим, мы короли этого города, он принадлежит нам. Только мы просыпаемся, когда все еще спят, и, обегая город, храним его. Его верная, неусыпная стража. Всегда вместе и всегда начеку.
Мы были первыми, кто услышал вопли бедного доктора Клуни в то туманное утро. Конечно же, сразу изменили курс и помчались к нему. Мы сразу поверили ему. Взяли веревки, сели в свои моторки и поехали смотреть. И мы увидели его — оно было такое большое, такое белое и такое прекрасное! Дуг, как ни старался, даже не мог скрыть слез. Да разве один только Дуг! И Сол был тронут до глубины души, и Фрэнки, который, наверное, вспомнив о своих родителях, стал вдруг кашлять, чтобы не разрыдаться. Большой Том, и Маленький Том, и Иоганн — они тоже жалобно моргали. Мы словно вдруг обнажили души, словно почувствовали свой возраст. Возраст и одиночество.
Это мы позвали людей, сбегали за другими лодками. Это мы обвязали наше чудо веревками и потащили к берегу. Это мы привязали его к постаменту памятника Натти Бампо и его собаке. Или Чингачгука с собакой — мы толком так и не знаем, кто именно из них увековечен в этой бронзовой статуе. И это мы разбудили доктора Цукермана из выездной биостанции и вызвали Национальную гвардию.
А потом, сделав все это, мы гладили холодную коченеющую шкуру чудовища. И каждый с головокружительной тоской вспоминал давно минувшее детство. Вспоминал залитую солнцем лужайку, кузнечиков и терпкий запах новенькой кожаной футбольной перчатки, древний замшелый валун, аромат жевательной резинки, ласковый ветерок, залетающий под короткие штанишки, гомон озерных гагар и теплое-теплое солнце.