Тайны Темплтона - Страница 68
Соколиный Глаз все норовил убежать в леса на охоту — лихорадило его рядом с ней. Да разве ж мог он предложить ей сердце? Молода ведь еще очень была. Зато благодаря ему ели мы вволю. Спала она на шкурах.
Вечерами я пел ей старинные песни. Учил ее всякому ремеслу. Корзинки она плела из прутиков таких тонких, что дамы за ткань их принимали. Только, видать, тянуло ее к людям — целыми днями смотрела со склона вниз, на Темплтон, на озеро.
А я целыми днями продавал корзины, откладывал для нее денежку на ту пору, когда меня не станет. Старик я уже был древний, уж кости мои стали каменеть. Болели косточки мои, аж мочи не было терпеть. Все думал выпить травки да и отправиться поскорее в лучший мир. Да вот терпел, монетку к монетке складывал в мешочек. Для нее, для Безымянки.
Вот как-то вернулся я, а у нее волосы мокрые, сама запыхалась, и лицо сияет что твое солнышко. Оказывается, тайком купаться бегала в озере. Беда, да и только. В Темплтоне народ грубый живет, а индейская девчонка для них вообще не человек. Она для них добыча. Но поругать ее у меня духу не хватило. Надо было втолковать ей, остановить, а я этого не сделал — уж больно радовалась, вот и дал слабину.
Всю весну прибегала она домой с мокрыми волосами. А однажды что-то, видать, там приключилось. Еще пуще она радовалась, прямо дрожала вся от восторга на своих шкурах, и улыбалась сама с собой. Расспрашивал я ее и так и эдак, а она знай молчок, ни знаком, ни жестом ничегошеньки не объяснила. Только повернулась ко мне спиной да смеялась беззвучно, да как-то странно смеялась — ну точь-в-точь как Дэйви.
Стал я тогда поглядывать за ней и через десять дней увидел это в ее теле. Двенадцать лет девчонке, мужа нет, семь лет сидела безвылазно в хижине — и вот на тебе, носит в себе ребенка.
И кто же это был? Подозрения глодали меня, но я промолчал. Замуж ее надо было выдавать, и я выдал ее за Соколиного Глаза. В день их свадьбы сидел я потом всю ночь на скалистом берегу озера Оцего и все думал о своей бедной девочке. Все думал и смотрел на воду, пока не выплыл на ее поверхность старый белый зверь. Перевернулся, подставил брюхо ночному небу, а я все смотрел, пока он снова не ушел под воду.
Первый раз, когда Безымянка явилась в город, замужняя молодица с ребеночком в животе, там все остолбенели. Такая вот красавица была. Даже красивее Розамунды Финни. Ажно лошадки на улицах спотыкались на ходу. Мальчишки про мяч свой забыли. Вдова Кроган так и застыла с метлой в руке в облаке пыли. А какой-то бедный воробышек при виде моей красавицы внучки сложил крылышки на лету и рухнул с высоты наземь. А Безымянка ступала по городу и вся светилась нежной невинностью. Всяк, кто увидел ее, подумал тогда о чуде.
Тяжелела моя Безымянка, все раздавалась вширь. Уж лето пожелтело-позолотело, за ним осень пришла, и осыпалось золото. Студеным стал воздух, пошел снег. Тогда и настало время для Безымянки. Соколиный Глаз по-прежнему думал, что это его ребенок. Весело напевал он, проснувшись в тот день.
Но я не так думал, меня глодали подозрения. Страшные подозрения. Они больно грызли меня, когда я сидел у порога хижины, где хлопотала одуревшая от виски повитуха Бледсоу. Дэйви, пьяный в муку, носился взад-вперед по тропинке — боялся того, что, как он думал, натворил. Боялся он, что убил девчонку своим семенем. Из особняка пришла служанка, чисто прибралась в хижине. Такое, дескать, было распоряжение госпожи. Это они помогают бедным, благотворительностью называют.
Ни единого крика не вырвалось из этого безмолвного горла. Бедная моя Безымянка, бедная моя маленькая дикарка. Всякий раз, когда повитуха Бледсоу убирала с ее вспотевшего личика разметавшиеся волосы, я все хватался за свой томагавк. Ждал я, когда выйдет на свет ребенок, и, случись ему было оказаться таким, каким я ожидал, сдается мне, не удержалась бы моя рука, поднялась бы, чтобы размозжить головенку его о каменный очаг. Или понесся бы я, скрипя старыми костями, в Темплтон и нашел бы там этого ужасного человека, который сотворил с ней это. Убил бы его одним ударом, хотя сделать это нужно было еще тогда, когда он в первый раз появился на этом озере. Когда он, выйдя из лесу, стоял на обрыве. Когда, увидев озеро, опустился на колени и было ему видение. Вот тогда и надо было его убить, когда не успел он еще наложить на все это лапу, объявить все это своим. Слишком многое, даже больше, чем все, объявил он своим.
Глава 29
«КУПИЛ КАРОВУ ДА ПРАДАЛ СНОВА»
Я забылась сном, а когда очнулась, в палате было темно. Ви дремала рядом в кресле, склонив голову на грудь.
Я позвала ее, и она тут же вскочила.
Она помогла мне одеться и даже вышла вперед на разведку, потому что мне совсем не хотелось ни с кем встречаться на выходе из больницы. Меня вообще бросало то в жар, то в холод, и я радовалась, что на дворе почти ночь.
В нашей старенькой машине, разглядывая бледный профиль матери, я сказала:
— Ты не представляешь, Ви, как я от всего этого устала!
— От чего? От чего ты устала?
— От всей этой кутерьмы. Вся жизнь у меня почему-то кувырком, уже сыта по горло.
Мы свернули на дорожку к дому. Эверелл-Коттедж был освещен, в окне прихожей маячил пышный силуэт преподобного Молокана.
— Знаешь, Вилли, просто так ничего не бывает, — сказала мать. — Выходит, не хватало тебе терпения или чуточку смирения.
Возражать у меня не было сил. Я просто кивнула, вылезла из машины и пошла за матерью в дом. Обняв преподобного Молокана, она прильнула к его мясистой теплой груди. Я слышала, как он шепнул ей:
— Кларисса прилетит завтра днем.
Мать буркнула ему усталое «спасибо», и Молокан улыбнулся мне. В этой улыбке было столько жалости, что я от смущения опустила голову. Когда, обойдя их, я направилась к лестнице и увидела, как они обнимаются, эти два уже потерявших форму, стареющих тела, в душе моей зашевелилась черная зависть.
Когда я проснулась, за окном стоял серый дождливый день и запах отсыревшей августовской пыли, превращавшейся в грязь. Хоть обычно я и вставала с рассветом, но сегодня провалялась позже восьми — все слушала, как дождь стучит по крыше и стекает струйками вниз. Я знала, что, если не открою глаза, снова усну. Усну и забуду обо всем — и о вымышленном Комочке, обманувшем мой мозг и мое тело, и о Праймусе Дуайере, и о неустроенном, неприкаянном Иезекиле Фельчере, и о вечно ошивающемся поблизости преподобном Молокане, и о своем спермоносном папаше, и о путаной многовековой истории моей многовековой путаной семьи.
Всем этим я по уже сложившейся привычке собралась поделиться с Комочком, но потом вдруг вспомнила, что никакого Комочка не существует и никогда не существовало.
Тогда я решила погрузиться в пятидневную кому, забыться сном, чтобы стряхнуть с себя тяжесть накопившихся мерзостей. Но не успела я даже мало-мальски сосредоточиться, как мать постучалась и вошла в мою комнату. Она стояла над моей постелью и теребила перламутровые пуговки на своем дурацком обвислом оранжевом кардигане.
Наконец мне надоело притворяться спящей.
— Что это такое жуткое на тебе? — спросила я.
Она оглядела себя и отщипнула несколько свалявшихся катышков.
— Это? Это Джон мне связал на Рождество. Очень теплая штучка.
— Он вяжет? — удивилась я.
— Не знает, чем занять шаловливые ручки. А вот ты, я смотрю, наоборот, совсем завяла. Тебе четыре дня осталось до отъезда. Всего четыре дня, а твое расследование стоит!
— Какой отъезд, Ви? Я не поеду в Калифорнию. Я просто не могу!
Мать присела на постель, и та страдальчески заскрипела под ее весом.
— Вильгельмина Солнышко Аптон, ты должна поехать туда. Поехать и во что бы то ни стало закончить диссертацию. Я отправляла тебя учиться не для того, чтобы ты в последний момент все бросила.
— Ви, но там же Праймус!
— Ну и что тебе этот Праймус? Ты характером в десять раз сильнее его. Я вообще удивляюсь, как такое получается. Чтобы я уговаривала тебя уехать из Темплтона, когда всю жизнь боялась, что ты никогда сюда не вернешься? Нет, Вилли, тебе обязательно нужно вернуться в Стэнфорд. Ты потом сама пожалеешь. Знаешь, как неприятно будет чувствовать себя неудачницей?