Тайна силиконовой души - Страница 2
Работа в монастыре и общение с насельницами вызвали поначалу противоречивые чувства в Светке. Она с энтузиазмом ходила к заутрене в пять утра. С трудом ворочала грязные котлы на кухне. Не без брезгливости сгребала навоз на скотном дворе. И… пугалась нетерпимости в отношениях некоторых сестер и общения монахинь с настоятельницей. Высокая, сухая, с грозным взглядом и поджатыми губами, не говорящая, а вещающая – мать Никанора вселяла в сестер священный ужас. Впрочем, они искренно благодарили Бога за «то, что их так смиряют». Надо сказать, что слова «смирение» и «враг» главенствовали в этих каменных стенах. Причина неустройств, слез и взаимного раздражения – в нехватке подлинного смирения и в происках врага, который тут, на святом месте, «о-ох как крутит, чувствуешь?». Светлана и чувствовать пыталась, и боролась с кознями лукавого, и смиренно несла послушание, творя главную монашескую молитву – Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную»… ««Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную» … «Господи Иисусе…»… Лопата тяжела-ая: чвак – шлепок коровьей подстилки в тачку, чвак – еще, чвак, чвак… Под ногами скотницы хрустел рыхлый мартовский ледок, подпревший от робкого солнца и соломистого навоза. Корова Дочка косила выпуклым глазом ошалело, недоверчиво – не любила пришлых работниц, лягалась два раза – «ох, страх и ужас»… Неожиданно воздух взрывала краткая, трехстишная песня важного, напружиненного петуха по кличке Василич, что гонял сонных кур и разминал с наслаждением прямо-таки мифологические, гнедые, как казалось Светлане, крылья. Она выходила из коровника, украдкой скидывала колючую косынку на плечи, – вроде, нет никого. Как же тихо, и как… торжественно. От высокой ли сини над головой, что так пронзительна в начале весны? От едва слышной несмелой капели у южного угла сарая? От голых ветвей могучих берез, снисходительно, с шумом гонящих вновь и вновь зарождающиеся бледные облака: «ШШШ… И это все мы видали, ШШШ… и этим не удивишш-шь. И ничего-то не изменишшшшь,… Ну, поплачь, поплачь. В монастыре – святое дело… Шшшш…» И Светлана-Фотиния, задрав голову к ясноликой безохватности неба, морщила нос, и глотала соленую струйку – «вот разревелась-то, дурища», и радовалась, и ликовала. «Господи Иисусе…»
Светка приехала из монастыря уставшая, но счастливая. Она прикоснулась к благодатному монашескому подвижничеству, которое с тех пор так влекло ее. И еще она подружилась с черноглазой, красивой и умненькой сестрой Калистратой, которая ведала практически всеми административными делами обители вне ее стен – монашка прекрасно управлялась с рулем монастырской «Хонды», была аккуратна и сообразительна с документами, умела общаться с мирскими. Она изредка ездила по делам монастыря в Москву и почти всегда навещала Фотинию. Светка с радостью ее «откармливала» и укладывала подремать с дороги. В монастырь мать Калистрата пришла шесть лет назад. Для Голоднинской обители, да еще зная судьбу и нрав Калистраты – Клавдии в миру, – такой срок приравнивался к геройству. Мало кто из молодых послушниц выдерживал мать-настоятельницу более года-двух. А Клавдия пришла в монастырь «с корабля на бал»: разведясь с богатейшим бандитом, сколотившим капитал в девяностые на пунктах обмена валюты и игорном бизнесе. Роковая красотка сначала пристрастилась к рулетке, потом – с увеличением долгов и соответственно мужниных побоев – к алкоголю, а затем и вовсе загремела в психушку с попыткой суицида. Вера и монастырь безусловно спасли Калистрату. Это чудо признавала даже Люша, которая сначала не могла поверить в историю матери, глядя на ее всегда улыбающееся, добродушное лицо. При знакомстве Люшу сразила реакция инокини на ее колкую фразу: «Да вы там как крепостные, насколько я поняла».
Калистрата беззаботно рассмеялась и, махнув крошечной ручкой, обмотанной нитяными четками, выдала: «Да на нас пахать надо! Живем на всем готовом. Кормят, поят, одевают. Слава Богу за все! Это вы тут, бедненькие, умаялись. Вижу». И она как-то застенчиво и грустно посмотрела на Люшу, которую бросило в жар от этих простых, но таких, как прозвучало, значительных слов. Словом, непростая «простая монахиня» понравилась ей.
И эта монахиня позвонила вчера Светке поздно ночью и, охая и смущаясь, попросила наконец приехать, «потому что неладно у нас тут что-то с бухгалтерией… с деньгами от лавок».
– Они что, не могут посчитать деньги двух с половиной монастырских лавок? – резонно спросила Люшка.
– Да проблема не в том! Я сама не знала, что у Голоднинского монастыря, оказывается, куча церковных лавок в Москве. Ну, куча не куча, – поправилась Светка, – а пяток имеется. И это, заметь, золото, серебро и иконки отнюдь не из дешевых. А требы! Это ж вообще неконтролируемый Клондайк!
– Подожди. Я не в курсе, что это такое – требы… – перебила Люша.
– Это записки. Ну, о здравии, о упокоении. Это панихиды, молебны…Чтение Псалтири по усопшим.
– Ну, а чего кто требует?
– Ох, темнота ты моя, мракобесная! – тяжко вздохнуло в трубке Светкино контральто. – Ты подходишь к церковной лавке в переходе. Плачешь и мнешься: «У меня двоюродная бабушка год назад умерла. Что сделать, как помянуть?» Тебе тетка в платке со значительным лицом дает бумажку: «Пиши имя на панихиду – плати сорок рублей и ни о чем не печалься». Ты потребовала у Церкви бабушку помянуть – Церковь и помянет. Спи спокойно. Но и сама, конечно, молись… – спохватилась православная Светка.
– Ну, понятно, записки эти вообще никто проконтролировать не может. Оборотистая бабулька настрижет, грубо говоря, за день пару тысяч, а сдаст этих записок на пятьсот рублей. Впрочем, прибыль невелика.
– Как же! – фыркнула Светка. – Поминание на год, насколько я помню, тысяча рублей. Псалтирь – в этих же пределах. Серебро отдыхает…
– Ну, и короче? – Люшка кинула взгляд на настенные часы, стрелки которых обреченно подползали к полудню.
– Короче, ворует у них кто-то.
– Ну и пусть разбираются с тем, кто заведует этой… отраслью. Не десять же это человек.
– Не десять. Но сигнал-то о помощи тревожный!
– Ерунда какая-то. В общем, великий финансист будет разбираться с финансовой пирамидой из трех сосен. Свет, это просто несерьезно. У них же явно отчетность самодеятельная. Что там твои монашки в бумажках этих липовых понапишут? У них и бумаг-то небось никаких нет. В мешках рублики таскают, потом резиночками перетягивают, и вся недолга.
– Резиночки или тесемочки, а просьбу сестры Калистраты, которую только-только экономом, между прочим, поставили, я игнорировать не могу, – упрямо отрезала Светка.
– А я не могу больше игнорировать вопли моих умирающих помидорок! Пока, и не компостируй мне больше мозги! – Люшка подчас бывала грубовата, что уж греха таить…
Но если доходило до серьезных проблем или, не дай Бог, беды, тут на маленькую деятельную Юлию Гавриловну можно было положиться, как ни на кого другого.
У самой Люши отношения с Церковью как-то не складывались. Под влиянием Светки она собралась года два назад на «генеральную исповедь» и причастие. Перечитав кучу книг о покаянии и изложив все свои грехи и прегрешения аж на трех страницах формата А4, Юлия с колотящимся сердцем и ледяными ладонями пришла Великим постом в ближайший храм. Настоявшись в очереди к исповедующему священнику и досадуя на раздраженных теток у подсвечников, на орущих детей, на духоту и уставшие ноги, Люша, ища помощи у румяного, толстого и балагуристого попа – ну просто олицетворении «толоконного лба», выпалила:
– Батюшка, грех осудительности – мой самый тяжкий грех. Вот даже сейчас стою и всех здесь осуждаю.
На что «толоконный лоб», будто товарищ по Люшиному несчастью, досадливо воскликнул, махнув мягким кулаком:
– Да одолели – сил моих нет…
Исповедь вышла бестолковой, краткой и неутешительной. Кающаяся грешница, ничего толком не успев сказать, огненным шаром отлетела от аналоя с крестом и Евангелием. На этом церковно-приходская жизнь рабы Божией Иулии и застопорилась.