Тайна семейного архива - Страница 7
– А-а-а!
На какое-то мгновение в комнате повисла тишина, в которой взорвался исполненный злости и отчаяния голос:
– Зажравшаяся нацистская сука! Бережешься?! Убивали, грабили, насиловали сколько хотели, а теперь вы чистенькие! Теперь вы жрете в ресторанах каждый день и смеетесь! Думаешь, я не видел, как ты на меня смотрела?! Ненавижу! Ненавижу тебя, твое выхоленное тело, твои вонючие деньги, вас всех! О, я сразу тебя приметил и подумал: вот она, типичная западная тварь, которой все надоело, сейчас она будет передо мной выпендриваться, и я ее трахну так, чтобы наелась по уши, чтобы захлебнулась…
Кристель с ужасом поняла, что у юноши начинается истерика. Собравшись с силами, она рывком подняла его с кровати.
– Одевайся сейчас же и вытри сопли. – Она старалась говорить одновременно и мягко, и твердо, но Отто уже скорчился на смятых простынях, и было видно, что его широкие плечи трясутся.
– Вы, вы все виноваты, – с трудом разбирала его бормотание Кристель, – вы, которых все ненавидят, живете, как люди, а мы… А они, они еще хуже… Ты, сытая богатая девка, и понятия не имеешь, как… что они там едят!
– Да кто они? Успокоишься ты, наконец?! – не выдержав, подняла голос Кристель.
– Мы и они… русские.
– При чем здесь русские, опомнись!
– Это вы и они сделали из нас скотов… – В голове у юноши явно мутилось.
– Ну, вот что. Полицию я, конечно, вызывать не стану, хотя и надо бы, а ты немедленно возьмешь себя в руки, уедешь отсюда и… – она с трудом сдерживалась, – и никому никогда не расскажешь ни слова о своей… глупости. Да и о моей тоже. – И Кристель бросила на кровать его мешковатый костюм.
Потом усилием воли она заставила себя забыть это «приключение», но, несмотря на здоровое и радостное ощущение жизни, ей свойственное, в душе у девушки все же поселилось какое-то смутное, горькое чувство. Это была и обида, и недоумение, и вина, и тревога, и еще что-то, о чем Кристель не разрешала себе думать, потому что размышления эти приводили ее к теме, о которой она не имела да и не хотела иметь никакого представления – о русских. Чтобы освободиться от этих ненужных мыслей и чувств, она с головой погрузилась в учебу. Именно тогда Кристель Хелькопф, прежде не слишком усердная студентка Социальной Академии, неожиданно, поражая и преподавателей, и однокурсников, вырвалась в первые ряды и через два триместра была отправлена на стажировку в Штаты.
Три месяца в Америке притушили это сосущее, непонятное чувство. Кристель, со свойственной ей энергией, за это время объездила едва ли не четверть страны, удачно сочетая в выборе знакомств необходимость и интерес. Но когда в Вашингтоне ей предложили встретиться с русскими, уже начинавшими понемногу появляться в Европе и Штатах, ее сердце отчего-то дрогнуло. Они оказались громкоголосыми, не очень хорошо воспитанными и, на удивление, достаточно богатыми. А потом Кристель, с головой ушедшей в работу над своим проектом, стало некогда предаваться отвлеченным размышлениям. Домой она вернулась окрыленной новыми надеждами и идеями.
Родина встретила ее волнениями в умах и на улицах. Все толковали о необходимости воссоединения Германии и возлагали на это объединение какие-то фантастические надежды. Кристель более всего сейчас хотела работать, и все эти брожения только мешали ей, сбивая с толку. Однако в результате постоянных и неизбежных столкновений везде и всюду со всей этой вакханалией через пару месяцев после возвращения она вдруг ощутила себя совершенно разбитой.
Не встреть она тогда Карлхайнца, неизвестно, чем бы закончилась ее депрессия.
В нем были убежденность и разумность – то, чего ей мучительно не хватало после злосчастной истории с не вполне нормальным, как она теперь понимала, ости. Как-то во время приема по случаю открытия новой подземной улицы неподалеку от главного здания дирекции «Боша» они с Карлхайнцем уединились в нише, что выглядело почти неприлично, болтали о своем, а потом долго ездили по улицам уютной столицы Баден-Вюртемберга, пока Карлхайнц не предложил прогуляться по знаменитой эспланаде у оперного театра, где другие не рисковали показываться после десяти-одиннадцати вечера. Поймав вопрошающий взгляд Кристель, Карлхайнц не удивился и не улыбнулся, а просто крепко сжал ее смуглую, как у большинства южанок, руку.
– Под лепет фонтанов обычно очень хорошо говорится, – заметил он, углубляясь в манящую, тревожную темноту и переплетая ее пальцы со своими. Навстречу им брели похожие на яркие клумбы панки, мрачно и вызывающе поглядывавшие юные наци, старые и молодые хиппи, дерзко звучали в сумерках золотые колокольцы растаманов.[14] Но Кристель шла, словно отделенная ото всех уверенным объятием Карлхайнца. Осенняя пряная ночь звенела в ушах, обволакивала теплом, поднимавшимся от полуобнаженной земли, и она ощущала свои груди гроздьями спелых рыжевато-атласных ягод, что в изобилии отягощали кусты…
Чем дальше они уходили вглубь, к призрачно поблескивавшим громадам Оранжерей, тем сильнее начинал витать в воздухе приторный запах вянущей травы, смешанный с едва уловимым ароматом нагревшейся за день воды в фонтанах, и эти запахи пьянили сильнее, чем дорогие духи… А наутро, в той же самой спальне, где рыдал несчастный ости, Кристель, прижавшись к ставшей за ночь жесткой щеке Карлхайнца, сама того не желая, путано и горячо пыталась объяснить ему, чем именно мешает ей существование там, на востоке, еще одних немцев.
Серо-стальные глаза Карлхайнца сузились. Он сел на постели, одним движением подняв свое гладко-мраморное мускулистое тело.
– А русские тебе не мешают? – спросил он. – А какие-нибудь вьетконговцы, нет? – Он уже стоял посреди комнаты, его густые золотые волосы косо падали на высокий лоб, и Кристель на мгновенье показалось, что перед нею стоит не залитый медовыми полосами закатного света ее современник и возлюбленный, а умывшийся кровью Зигфрид. – И это говоришь ты, немка!? Разве не они торжествовали победу? Разве не в их руках было все? Или это они, окруженные всей враждебной Европой, жили в развалинах и жрали отбросы с помоек? Они, песчинка за песчинкой, восстанавливали страну в полной экономической блокаде? – Голос Карлхайнца наливался злостью. – Это их народ разрубили по живому, не считаясь ни с традициями, ни с семьями? И теперь ты, не имеющая никакого отношения к нацизму и войне, должна угодливо заглядывать в их свиные рожи и просить прощения?! Только и слышно со всех сторон: «Вы нам должны! Вы обязаны! Почему вы не хотите нам помочь? Мы тоже хотим жить, как вы!» А они знают, что это такое, когда цвет нации вместо того, чтобы заниматься своим делом, кладет кирпичи и роет канавы?! – Карлхайнц порывисто отвернулся к окну. – Когда мой отец загремел на фронт, он потом еще семь лет не мог и подумать о науке… Мы все искупили. Так искупили и так покаялись, как они в их чудовищном атеизме и представить себе не могут! И я не допущу, чтобы ты, – высокая фигура качнулась в сторону Кристель, – настоящая, нежная, умная, мучилась теперь от нелепых требований и желаний этих… ничтожеств. Иди сюда.
С того дня, лелеемое Карлхайнцем, в ней стало укрепляться новое осознание себя немкой – частью нации, всегда так или иначе противопоставлявшей себя остальной Европе, кровавыми ли преступлениями, колоссальной ли способностью к работе или недосягаемыми вершинами духа. И Кристель это нравилось.
Вместе с Карлхайнцем и его друзьями она участвовала в возрождении старинных немецких обычаев, праздновала трогательные праздники, вроде выборов Травяного короля и дискутировала на тему соединения двух Германий, чувствуя себя при этом солью нации.
Вскоре Карлхайнц познакомил Кристель со своими родителями, жившими в престижном районе Гамбурга: молодой, выглядевшей едва ли не ровесницей сыну матерью и высоким, по-довоенному красивым стариком-отцом.
– Сколько же ему лет? – не выдержала Кристель, очарованная старомодной печальной изысканностью будущего свекра.