Тайна семейного архива - Страница 56
Она пришла в себя оттого, что разгулявшийся день своими уже по-летнему жаркими лучами накалил ей голову. Манька присела, осторожно проводя рукой по раскалывавшемуся затылку. На ноге кровоточила рваная, глубокая царапина, а в груди было пусто, словно сердце ее осталось там, рядом с решившим умереть Эрихом.
– Полкан! Полкан! Рольфинька! – слабо позвала Манька, не видя рядом собаки. Никто не откликнулся. Тяжело ступая на болевшую ногу, она рискнула выглянуть из леса и еще раз позвать, уже во весь голос: – Полкан, ко мне, противная ты собака! – Но и на этот раз ей ответила все та же звенящая тишина. Манька сжала руками горло от невыносимой тоски и поняла, что ей непременно нужно узнать, жив или мертв Эрих.
Сломав палку, она заставила себя снова выйти на вырубленное поле; там страх, переполнив отведенный ему предел, пропал, и Манька шла, уже ничего не боясь, ибо терять ей стало нечего. Еще издали она увидела лужицу крови и в ней что-то запекшееся и рыжеватое. До самого последнего момента она не хотела верить своим глазам, и только присев над нелепо закинувшей морду собакой, вынуждена была признать, что Полкана больше нет, и что он, возможно, принял пулю, предназначавшуюся ей.
Уже не плача, она вытерла кровь с морды подолом платья, сняла пальто, завернула в него невесомый трупик и, как младенца баюкая его на руках, пошатываясь, подошла к дыре, доски вокруг которой были в нескольких местах прострелены автоматными очередями. Высокий забор позволял стоять во весь рост, и Манька привалилась к нему, чувствуя, как немеют у нее руки и ноги. Эрих, в расстегнутом мундире и с перевязанной наскоро головой, сидел на ступеньках барака. Его руки были связаны, от ресниц на скулы ложились сиреневатые тени, и рот стал запавшим и сухим, но все же лицо его было лицом живого человека. Манька поняла, что своим криком все-таки спасла его, и, высвободив правую руку, медленно перекрестилась. Но с беспощадной ясностью поняла она и то, что больше ей никогда не коснуться голубеющих, только что выбритых щек, не услышать жадных непонятных слов и не принять в себя сладкую мужскую тяжесть. Она простояла до сумерек, до тех пор, пока быстрая южная ночь навсегда не скрыла очертаний неподвижной фигуры в темном мундире.
Дом встретил ее светом на первом этаже, и она вошла в него уже не как рабыня и служанка, а как равная в своем горе, так и не выпуская из рук мертвого тельца. Маргерит, вся в черном, сидела за столом, а дети с застывшим в глазенках ужасом смотрели на окровавленную собаку.
– Его убили на улице, случайно, – предваряя все расспросы, тихо объяснила Манька. – Давай зароем его в саду, Уленька.
Дрожащими руками мальчик выкопал ямку под тем кустом штокроз, где еще недавно она получила из рук странного гонца последнюю весточку, и они оба долго сидели над маленьким холмиком. Уля плакал, переживая свою первую жестокую потерю, а Манька, гладя его по смоляным кудрям, с тоской думала о том, что впереди его ждет известие о потере еще более страшной и невосполнимой.
Спустя неделю город и жизнь в нем совершенно преобразились. Улицы наводнились американцами и французами, поскольку границы оккупационных зон еще не были определены до конца, разбитными солдатскими девками, зарабатывавшими на пропитание в ближайших подъездах, вереницами возвращавшихся домой итальянцев и бельгийцев, и прячущими лица немецкими солдатами со споротыми знаками отличия. Манька равнодушно смотрела на бесконечную пеструю карусель событий и лиц из окна своей комнатки, почти не выходила из дома и все так же помогала Маргерит по хозяйству.
О судьбе немецких офицеров вообще и офицеров местного концентрационного лагеря в частности по-прежнему не было слышно ничего, кроме смутных слухов о каком-то грандиозном судилище. Манька, повзрослевшая за последний месяц больше, чем за четыре года войны, решила дождаться известий об Эрихе любым путем и во что бы то ни стало, хотя уже несколько раз ловила на себе недоуменные взгляды бывшей хозяйки, окончательно переставшей ее понимать. Практически все остарбайтеры давно отправились из Эсслингена в русскую зону, а Марихен невозмутимо продолжала работать по дому, словно война и не думала кончаться. Она уходила надолго, часто беря с собой Хульдрайха, но старательно избегала военных патрулей.
А ярким веселым днем конца мая фрау Хайгет была вызвана во французскую комендатуру и вернулась оттуда хмурой и подавленной. Через сына она попросила Маньку спуститься в гостиную, где, покрываясь пятнами, сообщила, что в город прибыли представители русского командования и требуют, чтобы все интернированные были в двадцать четыре часа вывезены в советскую зону. Не стесняясь, во весь голос заревел вечно подслушивавший взрослые разговоры Улька, а Манька невольно схватилась рукою за край стола.
– Я не поеду, – потупившись, глухо ответила она. – Видит бог, не поеду.
Какое-то теплое чувство вдруг шевельнулось в груди Маргерит Хайгет, и она подумала, что все-таки зря Эрих в последние полгода так жестко обходился с девочкой, которая была ей хорошей помощницей и, кажется, действительно любила ее детей. Но не выполнить приказ русских было немыслимо.
– В случае неисполнения они грозили самыми жестокими мерами, – опустив глаза, прошептала Маргерит. – Неужели ты подвергнешь риску двоих маленьких детей?
Манька упала головой на плюшевую вишневую скатерть.
– Но господин Эрих говорил… просил… – сквозь подавляемые слезы пробормотала она последнее, что могло ей помочь.
– Может быть, именно твой правдивый рассказ о том, как тебе жилось здесь, поможет моему мужу! – вдруг горячо воскликнула Маргерит и при мысли, что может скоро оказаться вдовой, зарыдала.
В тот же день Манька пошла в комендатуру, где ее, каменно улыбаясь, встретили щеголеватый офицер с оловянными глазами и нарумяненная белокурая девица в звании лейтенанта НКВД. Насмешливо выслушав, как она жила служанкой в доме начальника концлагеря, девица потрепала ее по щеке холеной ручкой и заявила, что, конечно, сейчас она запугана, но бояться больше нечего, и в советской зоне она, конечно же, расскажет всю правду о зверском обращении с нею фашистских нелюдей. Ей велено было явиться завтра к шести утра на соборную площадь для отправки.
«Нелюди», – шептала Манька, возвращаясь домой по гомонящему городу, грудь ее сжималась, словно ласковые длинные пальцы снова творили чудо с ее заново родившимся телом, а к горлу подкатывал сладкий комок с привкусом какао, которым Эрих напоил ее в то фантастическое утро.
Придя домой, она обнаружила у себя в комнате Маргерит, с отрешенным лицом складывавшую в два огромных старинных чемодана, каждый едва ли не по пояс Маньке, какие-то шелково-летящие вещи.
– Не надо, – почти грубо остановила ее Манька, – ничего я не возьму.
– Неужели после победы ты стала брезговать немецкими вещами? – вскинула в ниточку подведенные брови Маргерит. – Я дарю их тебе от чистого сердца, поверь.
– Я не поэтому… – покраснела Манька. – Я и так… Ведь остаются дети… Але потом пойдет, или продадите…
Маргерит вздохнула.
– Кто знает, может быть, нам скоро вообще ничего не понадобится.
Всю ночь Манька провела в комнате, уже не выглядывая в окно и даже не доставая плотно зашитую в кожаный кисет драгоценную фотографию. Она сидела на краю кровати, до боли стиснув между коленей безжизненные пальцы. Сидела так, словно и не здесь провела одну из самых страшных ночей в своей жизни, когда была оторвана от дома, беззащитна, отдана в полную власть ужасной, как пелось в русской песне, фашистской нечисти, и словно не здесь суждено было свершиться ее самой счастливой ночи…
Часы пробили четыре, Манька бесшумно встала и прошла в детскую, подойдя сперва к высокой кроватке с бортами, где, разметавшись от жары, спала крупная, так не похожая ни на мать, ни на отца, рыжая Аля. В полутьме Манька коснулась ее влажного лба, привычно подоткнула одеяло и повернулась к кровати Ули – кровать была пуста. Острый спазм сжал Мань-кино горло при мысли о том, что она уйдет и никогда, никогда в жизни не увидит больше этих черных без блеска мальчишеских глаз, слишком напоминающих глаза другие, всегда чуть опущенные… Время бежало неумолимо быстро. Ровно в пять Манька спустилась вниз, едва таща тяжелые саквояжи, чьи вздувшиеся бока были для верности перевязаны старыми мужскими ремнями. Маргерит стояла, прислонившись простоволосой головой к дубовому дверному косяку, и Манька с удивлением увидела, что на самом деле волосы ее бывшей хозяйки отнюдь не вьются шаловливыми локонами, а тускловатыми прядями свисают на расплывшуюся без корсета грудь.