Тайна семейного архива - Страница 4
Поэтому сейчас, поглядевшись в зеркало и в очередной раз найдя в себе сходство с француженкой – несмотря на то, что в ее жилах на шесть поколений назад не было ни капли негерманской крови, – Кристель весело подмигнула своему отражению и спустилась со второго этажа в гараж.
Дом, в котором они жили с Карлхайнцем, принадлежал еще ее прадедушке и был построен на самом излете умиравшего модерна – в нем уже не было капризной грации, но не присутствовала еще и примитивная тяжеловесность. Прадед держал дорогой пивной погреб, остальные поколения семьи Хайгет неуклонно следовали его примеру и достигли определенной известности, отчего даже улица давно называлась Хайгетштрассе. Кристель первая нарушила традицию, став не хозяйкой бездонных бочек, а исполнительным директором первого в их земле приюта равных возможностей. Хотя ей и нравилось жить на улице, где на каждом аккуратном двухэтажном домике красовалась яркая синяя табличка со столь знакомой фамилией.
Усевшись за руль своего новенького «форда-мондео», купленного не столько за рабочие качества, сколько за прекрасные женственные формы, она медленно поехала по утопающей в зелени улочке и прощально махнула рукой с незапамятных времен висевшей на доме узкой пивной кружке – вывеске, недвусмысленно говорившей о профессии жильцов. Впереди Кристель ждали два почти свободных дня: Карлхайнц уехал в Гамбург навестить отца, которому уже давно перевалило за семьдесят, а потом собирался отправиться на очередное испытание новых моделей каких-то агрегатов «Боша», где он работал одним из ведущих конструкторов. Карлхайнц давно предлагал Кристель перебраться в столицу, поближе к его работе, но когда она представляла себе здание компании с пятью огромными черными буквами наверху[6] и несметным количеством машин внизу, ей становилось не по себе, а на память тут же приходила история о том, что именно это слово – на высокой белоснежной стене – было первым, которое она в детстве прочла самостоятельно. Тогда ее радости не было предела, она твердила его на все лады, то шептала, то пела – до тех пор, пока водивший ее на прогулку дядя Хульдрайх не дернул ее резко за рукав розового пушистого пальто.
– Замолчи, несносный ребенок! – необъяснимо зло сказал он. – Это становится уже неприличным!
– Но почему, дядя? – Слово было таким аппетитным, оно так округло скользило в вытянутых колечком губах…
– Потому что именно так нас, немцев, во время войны называли французы. Бош – это… – Хульдрайх замялся, и по его лицу скользнула заметная даже маленькой девочке мучительная гримаса. – Это по-французски означает «свинья».
– О… – испуганно и печально протянула Кристель, не зная, что ответить, и тоже чувствуя себя обиженной такой вопиющей несправедливостью. – Но за что?
Дядя промолчал, и они пошли домой. А когда много лет спустя Кристель напомнила ему этот давний эпизод, Хульдрайх нахмурился и мягко положил руку ей на плечо.
– Знаешь, я до сих пор не могу забыть, как они шли мимо нашего дома по утрам, рано, когда все добропорядочные люди обычно спят. Сначала они шли молча, понурившись, совсем непохожие на элиту вражеской армии, а потом… Потом стали поднимать головы, руки и произносить сначала тихо, а потом все громче и громче: «Боши! Проклятые боши! Грязные боши!» А то и что-нибудь похлеще. Я стоял у окна, знаешь, в том крошечном эркере на втором этаже, и смотрел, смотрел… Я не мог оторвать от них взгляда. Мама ругалась, просила Мари по утрам не выпускать меня из детской, грозилась нажаловаться отцу, но это было сильнее, это было как наркотик. Я каждое утро ждал эти колонны, а потом все пытался понять – за что? Мы ведь были такими хорошими, мы так работали! Мама целый день не поднималась из бара, отец приходил едва ли не под утро, даже меня, восьмилетнего, заставляли порой помогать в саду или на кухне, а уж про Марихен я и вообще не говорю, она просто падала от усталости…
– Какая Марихен? Хульдрайх смутился.
– Это наша тогдашняя нянька…
– Но ведь мама говорила, у вас была Аннхен?
– Аннхен была позже, после войны. А тогда была Марихен. Мама просто не помнит, ведь в сорок пятом ей исполнилось только четыре. Но теперь все это уже не имеет значения… И зачем ты только выбрала социальную работу? – перевел дядя разговор на другую тему.
В тот год Кристель объявила, что не намерена заниматься экономикой – ни в масштабах страны, ни, тем более, в масштабах частного предприятия, а хочет посвятить себя убогим и старикам. Мать и дядя были в шоке, отец, давно разошедшийся с матерью и разводивший в Австралии каких-то особых овец, без всякого сопроводительного письма прислал чек на крупную сумму, а бабушка Маргерит, поглядев на внучку большими бледно-голубыми глазами, печально вздохнула и прижала к худому плечу короткостриженную, темноволосую голову Кристель.
…Ах, как жаль, что бабушка не увидела ее детища! Увлекшись воспоминаниями, Кристель не заметила, как добралась до работы, и теперь ей оставалось только припарковать машину где-нибудь неподалеку – в ухоженный внутренний дворик приюта она всегда входила только пешком.
Приют равных возможностей, первый в земле Бадей-Вюртемберг и второй во всей Германии, внешне представлял собой квадратное здание, наподобие двухэтажного таун-хауза, оживленного по фасадам всевозможными фонарями, эркерами, круглыми и треугольными окнами. Во дворик вели три декоративные арки, щедро увитые плющом и виноградом, и одна настоящая, с кованой стильной решеткой. Внутренне же приют был истинным маленьким государством со своей системой ценностей и определенными служебными институтами, только население этого государства составляли неизлечимо больные дети и одинокие старики. Мысль о том, чтобы дать возможность и тем и другим почувствовать себя нужными, появилась у Кристель во время ее дипломной стажировки в Штатах. Но если там такие эксперименты проводились периодически и, так сказать, только в медицинских целях, то Кристель Хелькопф, двадцатитрехлетняя немка из провинциального южного городка, решила сделать это в своем приюте постоянной формой жизни. Полтора года она добивалась осуществления проекта, бомбардировала письмами крупные фирмы и мелких предпринимателей, была на приеме у самого Эрвина Тойфеля…[7]
Ее старания увенчались успехом. Год назад приют был построен и торжественно открыт. Благодаря этому смелому предприятию Кристель познакомилась с Карлхайнцем: именно концерн «Бош» стал главным патроном приюта.
Но самое интересное и трудное началось после открытия. Поначалу Кристель верила, что той любовью, которую она питала к своим одинаково жалко улыбающимся подопечным, она сможет спокойно решить все проблемы, но вскоре поняла, что без твердой руки и железного порядка нельзя – иначе это хрупкое суденышко вовсе не сдвинется с места. Пришлось, с одной стороны, значительно увеличить штат, а с другой – дать старикам возможность воздействовать на все происходящее в «Роткепхене», как очень скоро стал называться этот дом под стрельчатой красной крышей.[8] И постепенно дело пошло: старики помолодели, поздоровели и обнаружили массу скрытых доселе талантов, а в квартирах и холлах зазвучал звонкий детский смех. Найти конец тонкой ниточки, ведущей к успеху, Кристель отчасти помог ее дядя.
Хульдрайх Хайгет в свои пятьдесят четыре года был закоренелым холостяком и смотрел на мир глазами настороженного ребенка. Все знавшие его, признавали за ним ум, такт, удивительное для немца отсутствие практичности и в избытке – мечтательность. За всем этим стояла какая-то странная печаль, словно он пытался увидеть и понять нечто такое, что недоступно здравому и спокойному взгляду на жизнь.
– Твой «Роткепхен» прямо монастырь какой-то, – признался он Кристель однажды, – а мне всегда… было любопытно войти в такую жизнь. Может быть, ты доверишь мне роль, ну… этакого барометра. Ведь атмосфера в подобного рода заведении – одна из основных составляющих успеха, если не главная.