Тайна и кровь - Страница 24
— Не дотрагивайтесь!
Но я иду покорно.
Внезапно он хватает меня за плечи, поворачивает, нараспах, шумно открывает дверь, и меня мгновенно ослепляет яркий, сверкающий блеск огней, льющийся сверху, со стен, с огромного красного письменного стола, и на минуту кажется, что он льется и из этих больших золотых очков. За ними — зеленые глаза.
Урицкий предупредительно встает, идет мне навстречу и протягивает руку.
И я (да, я!) — я жму эту руку, эту руку жму я!
Он показывает мне на кресло против себя и говорит:
— Будьте любезны!
Буду ли я сейчас любезен?..
XXII. К стенке
Нежданно попавший в этот сверкающий поток света среди нарядной обстановки кабинета, после убогой, душной, грязной камеры я чувствовал себя на каком-то пышном торжестве, будто приехал на бал или праздник.
Франтовато одетый, с перстнями, переливающими брильянтовыми искрами, Урицкий сидел против меня и предупредительно, вкрадчиво, с несходящей улыбкой говорил, спрашивал и льстил:
— Мы не хотим причинить вам никакой неприятности. Это совсем не входит в наши планы. Мы умеем отличать врагов от друзей и вредных от полезных. Конечно, не все говорит за вас, но мы уверены, что ваши уклонения и ошибки могут быть легко исправлены. Не правда ли?
Он протягивает мне сигару.
— Я не курю сигар.
Тогда следователь вынимает портсигар и предлагает мне папиросу. Я закуриваю. Дингельштедт пристально смотрит на меня, будто изучает или разгадывает. Мое лицо немо и неподвижно.
Урицкий продолжает:
— Мы совсем не слепы, и мы никогда огульно не осуждали офицеров.
При слове «офицеров» он впивается в меня глазами, и их зеленый цвет поблескивает и темнеет.
Я продолжаю молчать.
— К моему крайнему сожалению, — мягко цедит рыжий человек, — мы вас очень мало знаем. Наши сведения о вас отрывочны и неполны. Но…
Тут он ударяет ладонью по столу…
— Но все-таки у нас достаточно данных для того, чтобы составить о вас ясное представление.
Я медленно поднимаю на него глаза. Они выражают вопрос:
— Кто же я такой, с вашей точки зрения?
И, будто поняв мое желание, Урицкий отвечает:
— Прежде всего, вы — очень способный человек.
В слове «очень» он растягивает «о», и этот звук походит на пение, а хитро прищуренный глаз под золотыми очками придает похвале какое-то двусмысленное и затаенное значение.
Я наклоняю голову и говорю:
— Спасибо за лестное мнение.
— Да, да, вы — очень способный человек! А вы должны знать, что никто так не ценит нужных и способных людей, как мы, и ни у кого больше нельзя так много сделать и так выдвинуться, как у нас.
Я настораживаюсь. К чему клонится речь Урицкого?
Вслед за этим он произносит твердо и раздельно:
— Не думаете ли вы, что нам с вами удалось бы найти, например, некоторый… общий язык?
Я молчу.
— Вы меня понимаете?
Я затягиваюсь и не отвечаю ни слова.
Урицкого это раздражает. Он кладет руки на край стола, его пальцы бегают и постукивают, будто он играет на рояле.
— С вами я могу говорить совершенно откровенно. Прежде всего, я должен заявить вам, что вы могли бы из этого кабинета выйти прямо на свободу. Это всецело зависит от вас. И вообще все сейчас — только в вашей воле. Как вы решите, так и будет. Хотите ли вы освобождения?
— Разумеется.
— Ну, вот видите. И я сам хочу выпустить вас. Это легко сделать. Однако, вы должны в трехдневный срок нам дать реальные доказательства вашей преданности и готовности искренне и честно служить советской власти. Мы хотим получить от вас убедительный аванс.
— То есть?
— Вы не должны ничего скрывать.
Теперь для меня все ясно. Урицкий предлагает мне роль Варташевского. Он зовет меня на предательство. Я загораюсь страстной ненавистью. Мне хочется его ударить, оскорбить, крикнуть в лицо этому рыжему человеку слова презрения и гнева.
Но тайная мысль подсказывает выход:
— Соглашайся! Лишь бы выйти! А там — пусть ищут ветра в поле.
Будто угадывая эту мысль, Урицкий говорить:
— Но помните: вам никуда не удастся уйти из наших рук. Никуда!.. Мы будем знать о каждом вашем шаге…
Я храню молчание.
Тон голоса Урицкого теряет мягкость. Рыжий человек теперь пренебрежительно бросает мне предостерегающие слова:
— На всех вокзалах вас будут подстерегать. Выехать вам, во всяком случае, будет нельзя. Итак?
Я молчу.
— Еще раз я говорю вам: немедленная свобода… Три дня испытания… ваша полная откровенность…
Меня охватывает отчаяние. Ни в одиночке, ни в общей камере, ни на первом допросе ни разу я не чувствовал так остро, что я окружен, что я — в западне, я — в ловушке, что выхода нет и не будет.
Отчаяние переходит у меня в апатию. Со склоненной головой я сижу пред моим палачом.
Урицкий обращается к Дингельштедту:
— Распорядитесь!
Тот уходит.
Мы остаемся вдвоем. Урицкий придвигает к себе какое-то дело в синей обложке и начинает бегать глазами по строкам. Это означает, что со мной кончены всякие разговоры.
Появляется Дингельштедт в сопровождении маленького человека на кривых ножках. Его волосы прилизаны и блестят по обе стороны пробора двумя крылышками. Маленькие, угодливые глаза кажутся маслянистыми. Потом я узнал, что это — помощник коменданта чека и убийца Шингарева.
Он приглашает меня:
— Пожалуйте!
По лестнице в полутьме мы сходим вниз. Мне не надо себя спрашивать, куда меня ведут: ясно — в подвал.
Там нас ждут двое красноармейцев чека. В руках у них — винтовки. Они вяло стоят в привычных, равнодушных позах, лениво облокотившись на стволы.
Маленький человек с маслянистыми глазами приказывает:
— Станьте к стенке!.. Вот сюда… Вот так… Нет… Лицом туда…
Я поворачиваюсь к стене, и в эту минуту в моей голове проносится, теснится, вылетает спутанный рой обрывков мыслей, встают и тотчас же пропадают бегущие воспоминания. В бешеной чреде пролетают Варташевский, Трунов, Женя, Мария Диаман, Феофилакт…
Я вспоминаю, креплюсь и молюсь о чуде.
— Господи, спаси! Прости и помилуй!.. Ты все можешь — даруй мне жизнь, продли ее и защити, Господи, Господи!..
Я не доканчиваю молитвы, летящий клубок чувств, надежд, мыслей, лиц обрывается, останавливается и погибает.
Маленький человек с лоснящимися волосами командует:
— На изготовку!
Я слышу звяк ружей.
Он объясняет:
— Когда я махну платком первый раз — заряжать. Когда махну второй раз — стрелять!
Остановилось сердце. Я чувствую, как похолодела моя спина, и цепкие спазмы схватили и сжали затылок.
С треском по воздуху хлопает платок:
— Щелк!
Я ощущаю тупой приступ тошноты. Мне хочется свернуться в комок, броситься на землю, зарыться в нее, спрятаться, уснуть. Какое неповторимое блаженство спать! Как хочется покоя!
Затворы лязгнули.
По всему телу пробежала последняя дерущая и расслабляющая дрожь.
Маленький человек на кривых ножках повторяет:
— По второму взмаху платка — стрелять!
И почти тотчас в моих ушах раздается громкое щелканье носового платка:
— Щелк!
Сознание покидает меня. Не ощущая больше ни своего тела, ни своей головы, ни самого себя, похолодевшим трупом я падаю на пол.
Выстрелов не было. Солдаты стреляли без патронов. Но этот предсмертный ужас, эта пережитая гибель, эта стена, лязганье затворов до сих пор живут во мне, как вечная и неисцелимая потрясенность. И теперь мне все еще кажется, будто когда-то однажды я уже умирал и снова был возвращен на землю, как воскресший из мертвых. Нет, это страшнее смерти!
Я очнулся в незнакомой комнате на кожаном диване.
Слабость, изнеможение, нежелание жить — вот что я ощущал в эти первые минуты моего возвращения к жизни. Я попросил воды. Мне принесли.
Я лежал в этой еле освещенной комнате с раскрытыми глазами и безнадежно понимал, что меня все равно убьют — сначала поиздеваются, сделают сумасшедшим и потом прикончат.