Таганский дневник. Книга 1 - Страница 38
Васильев. Вы нарушаете нормы ком. партии — нормы демократического централизма. Вы выслушали только одну сторону, почему вы не дали ответить ком. Любимову и выносите резолюцию… Вывести их из зала…
— Думаю, что не будем прибегать к таким мерам.
Куролесина сбивается, заплетается, но дочитывает резолюцию.
Родионов. Дополнения к резолюции будут?
Стоит Любимов с протянутой вверх рукой. Пауза. Зал замер. Как быть теперь?
Родионов. Я еще раз спрашиваю по резолюции совещания — дополнения, изменения будут?
Любимов стоит с протянутой рукой: — У меня замечание по резолюции.
Родионов. Слово по резолюции имеет Любимов.
Ю.П. отправляется к президиуму.
— Ю.П., вы можете с места.
— Нет, уж позвольте мне воспользоваться трибуной.
Выходит на сцену, кланяется каждому из президиума, ему никто не отвечает. Становится за трибуну, не торопится, вытаскивает из грудного кармана несколько листков, отпечатанных на машинке.
— Я не задержу вас, товарищи, здесь ораторы превышали регламент, я уложусь в отпущенные 10 мин.
Надевает очки.
Родионов. Ю.П., я еще раз Вас прошу говорить замечания по резолюции.
Любимов (указывая на талмуд речи в руках): — Здесь все есть. Не откажите мне в стакане воды. — Ему наливают воды. Он медленно делает несколько глотков. Зал замер. Все чувствуют, что происходит что-то невиданное, ловкое и прекрасное, и восторг заполняет наши таганские сердца. Шеф начинает говорить. Говорит по бумажке, говорит тихо, красиво, не торопясь. Спектакль, он давно не играл и теперь делал свои смертельные трюки элегантно, и внешне невозмутимо: — Дорогие товарищи!!! — и попер…
Зал вымер. Не только муху, дыхание собственное казалось громким. Ленин и Горький — только их высказываниями аргументировал шеф свои мысли. Приводил цитаты из рецензий, опубликованных в свое время в центральных органах партийной печати: «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», высказывания, впечатления от спектаклей театра рук. ком. партий соц. стран. Вальтер Ульбрихт, Луиджи Лонго, Пауль Шапиро и пр. Речь была продумана в деталях, и шеф потрудился над ней изрядно. Это была речь эпохальная, речь мудрого политика, талантливого полководца, войско которого только что бузило в зале.
Я не узнал прежнего колкого, ехидною, осмеивающего, парадоксального, бьющего на эффект человека. Это стоял постаревший, помудревший, необыкновенно дальновидный, спокойный и уважительный деятель сов. театра, подтверждающий своим поведением и речью то огромное уважение, преклонение и культ, которым он пользуется на Западе и у прогрессивных людей нашего Государства!
Почему мне не хочется, но я заставляю себя описывать все это тщательно, документально? Когда-нибудь это станет достоянием истории, это уже стало, но когда-нибудь об этом можно будет рассказать всем, открыто и подробно, о тяжелых годах нашей жизни в искусстве… Все происходит от страха… от страха повторения Чехословакии, от страха культурной революции по их подобию, от страха потерять теплые места, от страха просто вдруг, как бы чего не вышло… Цензура не дает возможности ничего делать стоящее, только розовое и зовущее вдаль. И обсирается кругом. Свобода печати, свобода слова — стыдно за слова.
Когда мы начали нервничать и бузить, когда зазвенели в воздухе сабли истории, у меня промелькнуло — «хорошо я хоть квартиру успел получить, а вот они, мои друзья, кричат, ничего не имея, а теперь и вовсе им запомнится».
Всякие мысли успевают проскочить перед ОТК мозга и отметиться фотоэлементом памяти. Память, память…
На первую нашу реакцию Родионов отпарировал: — Хорошо срепетированная реплика.
Он боялся нас с самого начала совещания, и не раз потели у него яйца, наверное, когда он поворачивал болван головы своей в нашу сторону. Уверился он в сговоре и организованности нашей ему обструкции, как только после доклада Сапетова, на просьбу зала о перерыве он сказал опрометчиво: «Мы работаем только один час, кто очень устал, может выйти и покурить». Мы, действительно, как по команде, встали и вышли из зала, на что тенор Розов сострил: «Тем, кто выходит сейчас из зала, Советская власть ничего не дала». При чем тут Советская власть, хапуга несчастный, поет «Моржей», построил кооператив роскошный, и парторг уже. Наши сердца таганские стучали в одном ритме, на языке вертелись у всех нас одни и те же слова, жили и чувствовали одно все, думали только за театр — потому и там и дальше всем будет казаться, что мы в тесном заговоре, в продуманном действии, и кто-то невидимо нами руководит. Идиоты! Не могут понять истины, когда люди стоят за одно, их не надо подстегивать, указывать, они интуитивно, как звери в беде, чувствуют, как себя вести, куда двигаться.
(Запись на полях) — Любимов: «Вы, Борис Евгеньевич, нарушили нормы демократического централизма, и я постараюсь довести до сведения вышестоящих товарищей, чтобы они разобрались, кто виноват в сегодняшнем скандале».
Любимов кончил. Зал устраивает овацию, народ ревет от восторга, скандируют…
Победа, моральный перевес за нами. Но последнее слово должна сказать партия. Не ставя вопрос на голосование, Родионов дает слово секретарю горкома Шапошниковой. Она волнуется так, что кажется, будто плачет. Даже жалко ее стало. «Товарищи! Я не готовилась выступать, но я не могу не ответить тов. Любимову. Тов. Любимов хорошо подготовился, видимо, долго готовился. Он умеет красиво говорить, он известный оратор». (Сбивается, мелет чушь, топчет языком на месте, мысли тощие, еле поспевают за языком, опаздывают, но приходят вовремя.)
В черном ЗИМе у КэГэБэшников, где все собрание записывается на пленку, сидят два наших артиста, не попавших в зал, Насонов и Джабраилов: «Пожалейте нас, пустите послушать!» — «А вы нас пожалейте», — отвечают те. Как загудел зал и послышались выкрики — ну, началось, — а до того скучно спали. Тут встрепенулись на Шапошникову: «Что она говорит, что она говорит?!»
— Тов. Любимов, зачем вы пользуетесь так ловко ленинскими цитатами?
— Вы привели с собой кучу каких-то людей, организовали хулиганские выходки…
— …Передернул факты и поэтому я говорю, чтобы восторжествовала истина.
— Зачем вы копаетесь в прошлом, вы нам покажите сегодняшние недостатки. Критику надо воспринимать чистыми партийными глазами, — выкрикнула она громко и уверенно, подхлестнув себя и зал.
3/5 зала аплодирует ей. Вообще я не первый раз на сборище театральных деятелей, но такого прямого разделения зала не в нашу пользу я не видел. Мы, то есть Таганка и ей сочувствующие, были активнее, громче и дружнее, поэтому, может быть, нас на слух казалось больше, на самом деле нет. Вот где подготовка. Они раздали билеты консервативным, каким-то неизвестным людям. Очень мало было уважаемых, передовых в нашем смысле людей театра, они все предусмотрели, они созвали своих людей. Многие и из этих людей, как я выяснил потом, были сердцем и умом с нами, но по разным причинам вынуждены были выступать против. Много было и прямой ненависти: Менглет, Глебов, Свердлин, Карпова: — «Фашисты, фашисты, дай вам винтовки, вы будете стрелять».
— За свой театр да, зажрались вы, матушка.
Совещание окончено. Ефремов предлагает продлить, но где там, все расходятся, и его никто не слушает. Прошел слух, что Любимова могут исключить из партии. Партийное бюро едет в театр разбирать произошедшее, мы за ним.
Подслушиваем стаканом через стенку, что там происходит, деятель райкома возмущен поведением нашим и Любимова. Сажусь и тут же пишу заявление.
В партийную организацию Театра на Таганке
Мы, комсомольцы и артисты театра на Таганке, считаем выступление гл. режиссера театра Любимова на совещании актива московских театров глубоко партийным и своевременным, а наше поведение вполне допустимым и оправданным.