Своя комната - Страница 14
Если же Хлое нравится Оливия, они вместе работают и их дружба складывается интереснее и крепче былых женских ревно-стей и если Мери Кармайкл, которая начинает мне уже нравиться, сумеет это описать и докажет свою самостоятельность — но это мы еще посмотрим! — тогда я скажу: действительно произошло нечто очень существенное.
Это значит, что Мери Кармайкл первая зажгла факел в просторной палате, где до нее еще никто не бродил. Там все полусвет и глубокие тени, как в лабиринте, когда идут со свечой и смотрят сразу вверх и под ноги, боясь оступиться. И я продолжала читать дальше: Хлоя следит, как Оливия ставит кувшин на полку, и говорит, что ей пора домой, к детям. Картина, невиданная со дня творения! — воскликнула я. И стала тоже с любопытством наблюдать. Мне хотелось посмотреть, как Мери Кармайкл начнет угадывать эти неведомые жесты, эти невымолв-ленные или полувымолвленные слова, что возникают не более осязаемо, чем тени мотыльков на потолке, когда женщины остаются одни и на них не падает окрашенный и капризный свет другого пола. Ей придется затаить дыхание, подумала я, читая дальше: ведь женщины так подозрительны к любому нечаянному интересу, так ужасающе привыкли к молчанию и подавлению, что стоит только повести бровью в их сторону, как они тут же прячутся. Единственный способ, сказала я ей, точно она сидела рядом, — отвернуться к окну и говорить о другом, а самой тем временем записывать, да не карандашом в записной книжке, а надежнейшим стенографом, словами, еще не выговоренными, о том, что происходит, когда женщина — этот организм, миллионы лет чахнувший в тени скалы, — чувствует прояснение и видит совсем новую пищу: знание, дорогу, искусство. И она уже тянется к ней, подумала я, снова отрывая глаза от книги, и ей придется заново комбинировать свои возможности, столь сильно развитые для другого дела. Чтоб новое вошло в старое, не нарушая сложное и искуснейше выработанное целое.
Но, увы, я нарушила обещание: незаметно для себя начала расхваливать свой пол. «Сильно развитые возможности», «сложное и искуснейше выработанное целое» — разумеется, это хвалебные слова, а похвала в свой адрес всегда выглядит подозрительно, часто просто смешна, ибо чем ее в данном случае оправдаешь? Никто из нас не может подойти к карте и указать — Америку открыл Колумб, а Колумб, как известно, был женщиной; или взять яблоко и заметить, что закон притяжения нашел Ньютон, а Ньютон, между прочим, был женщиной; или поднять голову и сказать: аэропланы летают, а кто их изобрел? — женщины. Не определяется высота женщины по дверному косяку. Не измерить ростомерами с аккуратными делениями в доли дюйма доброту матери, или преданность дочери, или верность сестры, или талант хозяйки. Очень немногие женщины даже сегодня удостоены ученой степени; великие испытания многих профессий в армии, флоте, торговле, политике, дипломатии едва изведаны ими. Женщины и сейчас почти не оценены. Но если я захочу узнать все подробности о сэре Холи Батсе, например, стоит мне только открыть справочник, и я найду, что у него такие-то степени, что он владелец поместья, имеет наследника, занимал в такие-то годы пост Секретаря, был послом Великобритании в Канаде и в общей сложности получил столько-то званий, орденов, постов и разных других знаков отличия, несмываемым блеском покрывших его персону. Разве что Провидению больше известно о сэре Холи Батсе.
Итак, мне не подтвердить своих хвалебных слов в адрес женщин никакими энциклопедиями и справочниками. Как же выйти из затруднения? И я снова взглянула на книжные полки. Там стояли биографии Джонсона, Гёте, Карлайла, Стерна, Шелли, Каупера, Вольтера, Браунинга и многих, многих других. И я задумалась обо всех этих великих людях, которые по той или иной причине восхищались женщинами, искали дружбы с ними, вместе жили, делились секретами, любили, посвящали им стихотворения, верили в них, нуждались — в общем, по-своему зависели от них. Не скажу, что все это были чисто платонические увлечения, а сэр Уильям Джонсон Хикс — тот, наверное, прямо сказал бы, что ничего платонического в них не было. Но мы погрешили бы против правды, если бы стали настаивать, что великие люди искали в этих связях лишь лести, комфорта и плотских утешений. Всякому ясно, они искали в них то, чего не мог им дать их собственный пол, и я, пожалуй, попытаюсь определить это точнее, без возвышенных поэтических цитат — как некий стимул, обновление творческой силы, одаривать которыми дано лишь другому полу. Какой-нибудь Джонсон открывал дверь детской или гостиной, подумала я, а там сидела она, может, окруженная детьми или с рукоделием на коленях, всегда в центре совсем иной системы ценностей, иного жизненного порядка, и контраст между его и ее миром — а его миром был зал суда или палата общин — моментально освежал и взбадривал; а дальше следовала, даже за самым пустяковым разговором, такая естественная разница взглядов, что ссохшийся его ум оказывался опять взрыхленным; и образ ее, создающей что-то свое своими средствами, так возбуждающе действовал на творческую силу, что, само собой, его стерильный ум принимался опять выдумывать, творить и приходила наконец та фраза или эпизод, который никак ему не давался, когда он надевал шляпу перед встречей с нею. У каждого Джонсона есть своя Трэйл, и ему страшно потерять ее из-за чего-то такого, и, когда его Трэйл выходит замуж за итальянца, учителя музыки, у Джонсона от бешенства темнеет в глазах, и не потому, что ему жаль милых вечеров на Стретхэме, а потому, что из его жизни точно «ушел свет».
Да и вовсе не обязательно быть Джонсоном, Гёте, Карлайлом или Вольтером, чтобы почувствовать — пусть не так, как они, по-своему — всю сложность и силу творческой способности у женщин. Нам надо войти в свою комнату… только прежде, чем мы войдем и расскажем, что происходит, когда женщина оказывается в своей стихии, английской речи придется сначала сильно порастянуться и пробить потолок пролетами новых понятий. Комнаты такие разные: спокойные, грозные, с окнами на море или в тюремный двор, завешанные бельевыми веревками, в шелку и опалах, жесткие, как конский волос, или мягкие, словно пух, — достаточно переступить порог любой комнаты на любой улице, и в лицо ударит вся многосложная сила женского. Как же иначе? Миллионы лет женщины просидели взаперти, так что сегодня самые стены насыщены их творческой силой, которая уже настолько превысила поглощающую способность кирпича и извести, что требует выхода к кистям и перьям, делу, политике. Но это совсем иная творческая сила, чем у мужчин. И мы должны понять всю невосполнимость потери, если будем сдерживать ее или растрачивать впустую, — она завоевана веками наистрожайшей самодисциплины, и заменить ее нечем. Ужасно жаль, если женщины начнут писать или жить или будут выглядеть как мужчины, — два пола с их различиями совсем не много на огромный и разнообразный мир, а как же мы станем обходиться одним? Не призвано ли воспитание более выявлять и поддерживать различия, нежели сходство? У нас уже много сходного, и, если бы вернулся кто-то из путешествия и рассказал о существовании иных полов, что смотрят из-за ветвей иных деревьев на иные небеса, — какая польза была бы человечеству! И сколько удовольствия доставил бы нам профессор X, который тут же рванулся бы озабоченно к линейкам доказывать свой «приоритет».
Похоже, Мери Кармайкл уготована роль простого наблюдателя, подумала я, мыслями еще витая над страницей. Боюсь, она поддастся искушению стать тем, что я считаю менее интересной разновидностью писателя, — романистом-натуралистом, а не мыслителем. Вокруг так много новых объектов для изучения. Ей уже не придется ограничиваться благопристойными домами среднего класса. Она войдет по-дружески — без одолжения и снисходительности — в душные комнаты, где сидят куртизанка, гулящая и дама с мопсом. Сидят в уродливых, заранее готовых платьях, напяленных на них мужчиной-писателем. Но Мери Кармайкл достанет ножницы и точно вырежет каждую впадинку и выступ. Любопытно будет увидеть, какие на самом деле женщины, — правда, сначала Мери надо справиться со своим смущением, этим наследством нашего сексуального варварства. Она и теперь еще опутана искусственными оковами сословности.