Свет в конце аллеи - Страница 29
— Вы собираетесь в Америку? — спросил Саша, просто так, чтобы оборвать это вот — по-живому, отойти от того, о чем ему так хотелось поговорить и о чем вдруг неприкрыто заговорил этот человек.
— Мы ждем, и ждем, и ждем, ждем в Америку, и знаете, вчера мне предложили ехать в ФРГ, и там работу, и все, но мы с женой очень боимся…
— Чего вы боитесь?
— Как чего? Там же фашисты. Вы что, не читали в наших газетах, хорошо, в ваших газетах — там реваншисты, и там милитаристы, и там фашисты и неофашисты…
— Вы верите нашим газетам? — удивился Саша.
— Нет, конечно, не очень, но когда ты всю жизнь читаешь, то поневоле, а что, вы думаете, это совсем не так? Там нет фашистов, и реваншистов, и милитаристов?.. Когда всю жизнь читаешь, то все-таки это в тебе остается как-нибудь, ведь других газет мы не читали… Так вы думаете, их там все-таки нет?
— Может, есть. А может, не больше, чем всюду, — сказал Саша, — откуда мне знать?
Длиннорукий сверкнул очками, сказал:
— Этот мир — огромный, как пропасть без дна. Человек в нее проваливается, и будто его нет — брат уехал в Австралию, он был тоже какой-то там журналист у нас в областной газете, и говорят, он даже выпустил книгу в Австралии про разные недостатки у нас в Харьковской области, там в Австралии он выпустил книгу, но кто ее там читает, не знаю, у меня ее пока нет, хотя я и так знаю все недостатки, мне, конечно, все равно интересно, но им? Я все-таки вижу, вы не очень верите в неофашизм? Это было бы совсем неплохо — поехать в ФРГ, там есть огромные преимущества…
— Какие?
— Большие. Через два года вы уже можете ехать на экскурсию.
— На Монмартр?
— Почему на Монмартр? — возмутился длиннорукий человек. — В Харьков, конечно!
Саша грустно кивнул, листая маленькую книжечку, изданную в Брюсселе. Человек по фамилия Камнев (может быть, он был все-таки Штейн) писал про пайки и про буфет для начальников, который был в ленинградском Смольном дворце лет десять тому назад (может, он есть и сейчас, куда денется буфет, раз есть дворец). Этот Камнев писал очень смешно, но самое смешное было то, что он писал об этом с такой страстью, как будто в Брюсселе уже начались перебои с колбасой или будто он был яростный сторонник равенства. Нет, конечно, он хотел разоблачить неравенство, но кому оно нужно там, в Брюсселе, их ленинградское колбасное неравенство — даже самых возвышенных альтруистов в Брюсселе волновало, наверно, их собственное, пусть не столь тайное, но зато вполне явное неравенство, остальные просто ели свою колбасу, без задних мыслей об окружающем их третьем, четвертом и пятом мире, о голодающей Индии, несытом Китае, о загадочно молчаливой Корее и недокормленном Ленинграде.
— Австралия, ФРГ, Новая Зеландия, Канада… — продолжал длиннорукий человек свою бесконечную песню (Саша представил, что он так же поет ее дома, в Остии-Лидо, а Роза готовит обед, не слыша его стенаний, а дети смотрят телевизор и болтают по-итальянски). — Человек вываливается из гнезда и летит. Но человек не птица. У него будет еще одно гнездо? Может быть. Но почему я все время думаю про это? Вы думаете, что это важно? Или это совсем не важно?
Саша поднял голову, точно услышал что-то неожиданное.
— Ну да, — сказал он. Это важно. Мы живем в мире, в котором родились и который поэтому кажется нам прекрасным. Мы занимаем экологическую нишу в этом мире. Мы такие-то такие-то, оттуда-то: например, Иисус из Назарета. И ему важно, что скажут о нем люди из Галилеи, а не люди из Австралии.
— Вы помните? — Длиннорукий оживился. — Вы помните, что сказал Нафанаил? Он сказал: «Из Назарета может ли быть что доброе?»
— Да, и все же Назарет — это было в орбите их мира. Для нас тоже важна орбита, какая бы она ни была трудная. Мы можем овладеть умами всего мира, но для этого не хотим обытальяниться. И никто из нас не хочет на крест. Я не хочу. Я вообще, кажется, лишен отваги. Вот вы храбрый человек.
— Что вы? Я? Слышала бы Роза…
— Конечно. Я не восхищаюсь вами. Но я удивляюсь. Помните, как Чехов на пароходе, на какой-то там сибирской реке встретил переселенцев из России. Помните, что он писал? Что порвать навсегда с жизнью, которая кажется ненормальною, пожертвовать для этого родным краем и родным гнездом может только необыкновенный человек, герой…
— Ах, какой там герой! Все ехали, и я ехал. У каждого накопилось что-нибудь свое, и каждому жизнь казалась ненормальной. Но если бы сейчас не надо было держать себя в узде, каждый день напоминать, что дело сделано, то и здесь каждый нашел бы, что жизнь ненормальная. Потому что искать другую какую-то жизнь на том же свете, послушайте, это же смешно — здесь, там, где еще… А храбрость эта не такая большая, когда все едут. Вот я делал зубы одному Герою Советского Союза, так он мне сказал, что это еще не такое геройство, когда вся рота идет в атаку. Вот тот, который выбегает первый, и который остается под пулями один, и который всех тянет или кто-то вообще идет один и никто не видит его при этом, — вот тогда это настоящее геройство…
И еще знаете, что я понял? Вы это, может быть, уже давно увидели, потому что вы поэт, но я это понял про себя: я понял, что я был не духовный человек. Потому что дух дышит где хочет… У меня был в Харькове один товарищ, буддист, тоже, между прочим, еврей — так он меня только спросил, когда я ему сказал, что, Зямчик, я еду, он спросил: «Зачем?» И все. И я, поверите, я его понял, это такие хлопоты — и продавать вещи, и покупать вещи, и паковать вещи, и брать билеты… А теперь я сижу здесь, и немножко хлопочу по хозяйству, и немножко думаю, и еще больше читаю. Потому что, когда я не делаю зубы, я читаю, в Харькове тоже было так. Я читаю про Италию, и что вы думаете — все равно это всегда про меня. Я читаю, как путешествовал поэт Петрарка шестьсот лет тому назад, когда в Италии был такой беспорядок и полный бардак, и что же он пишет? Он пишет, что я достиг берегов Рейна, внимательно наблюдая нравы людей, и наслаждаясь созерцанием незнакомых мне стран, и, конечно же, сравнивая с тем, что у нас есть, и я вам так скажу, что, хотя повсюду я видел много прекрасного, я не стыжусь своего итальянского происхождения, и даже если говорить откровенно — так вот, если говорить откровенно, еще больше восторгаюсь своей родиной, еще бы ему не восторгаться, тут много есть чего… Вот в этом русском журнале я прочел — видите, пишет один русский профессор, тоже, между прочим, еврей и тоже, как ни странно, буддист, хотя что странного, людям так трудно получить себе веру, так вот он пишет, что совершенно безразлично, где жить, потому что это очень временная жизнь… А тогда, спрашивается, зачем было столько хлопот с переездом? Раз тебе все равно, на каком стуле… Вот, между прочим, один человек писал, который жил в Венеции, я видел даже его пьесу у нас в Харькове, может, вы его знаете — Карло Гоцци, нет? — ну не важно, он писал, что тут, в Венеции, на набережной Скьявони, есть скамья, где я сижу всего охотнее, потому что мне там хорошо, хорошо, и все. Так что вы сейчас скажете, что я обязан любить всю набережную, как мое излюбленное местечко? Нисколько. Если детям моим будет все равно или племянникам, пусть они и считают так. Детям, конечно, уже будет все равно… Там, между прочим, в этом же самом русском журнале, один русский поэт написал, что мы приезжаем сюда не жить, мы приезжаем сюда уже умирать. И это, может быть, хорошо сказано, потому что он поэт и все понимает но если это сказать людям раньше, людям, которые едут пожить…
Хохот в магазинчмке стал такой громогласный, что длиннорукий не мог продолжать больше — без ущерба для своего достоинства, без ущерба для смысла.
Синьор Акиле хлопал по плечу своего друга, и оба они хохотали, совершенно счастливые. Потом друг синьора Акиле опять начинал говорить что-то, быстро-быстро, и синьор Акиле умирал со смеху. Заметив, что русские обратили на них внимание, синьор Акиле объяснил им на ломаном английском, который они поняли с грехом пополам, что этот его друг очень смешно шутит по-неаполитански, это трудно перевести на итальянский, но это смешно по-неаполитански, а друг его, как и он сам, из Наполи, из Неаполя.