Свет в августе. Особняк - Страница 183
— Хорошо, — сказала она, — приходите после ужина.
Сначала богатство его жены было сложной проблемой. Если бы не нервное напряжение, вызванное войной, то напряжение, вызванное внезапно нахлынувшими деньгами, хоть и менее значительное, могло бы стать серьезной помехой. Даже сейчас, четыре года спустя, Мелисандре все еще было трудно привыкнуть к отношению Гэвина: в теплые летние вечера, когда негр-дворецкий и одна из горничных накрывали на стол на маленькой боковой веранде, увитой глицинией, каждый раз как приходили туда гости, даже если эти гости или гость уже раньше тут ужинали, Мелисандра обязательно говорила: «В столовой, конечно, прохладнее (столовая после перестройки дома была чуть поменьше баскетбольной площадки), и жуки не летают. Но Гэвину наша столовая действует на нервы». И Гэвин каждый раз, как и раньше, даже при тех же гостях или госте, повторял: «Глупости, Милли, ничто мне на нервы не действует. Это у меня врожденное». И теперь они ужинали на маленькой террасе — сандвичи и чай со льдом. Она сказала:
— Почему же ты не позвал ее сюда? — Он продолжал есть, и она сказала: — Понимаю, конечно, ты ее звал. — Но он все продолжал есть, и тогда она сказала: — Значит, что-нибудь серьезное. — А потом сказала: — Но это не может быть что-то очень серьезное, иначе она не стала бы ждать, она сразу рассказала бы тебе там же, на почте. — И потом опять сказала: — А как ты думаешь, в чем дело? — И тут он вытер рот, бросил, вставая, салфетку, обошел стол, наклонился и поцеловал ее.
— Я тебя люблю, — сказал он. — Да. Нет. Не знаю. Ложись спать, не дожидайся меня.
Мелисандра подарила ему к свадьбе спортивный «кадиллак»; было это в первый год войны, и одному богу известно, где она достала новый открытый «кадиллак» и сколько за него заплатила. «А может быть, он тебе вовсе и не нужен», — сказала она. «Нужен, — сказал он, — всю жизнь мечтал о спортивном «кадиллаке», лишь бы можно с ним делать все, что захочется». — «Конечно, можно, — сказала она, — он твой».
Тогда он поехал на этой машине в город и договорился с владельцем гаража, чтобы ее там держали за десять долларов в месяц, потом снял аккумулятор, радиоприемник, шины и запасное колесо, продал их, отнес ключи и квитанцию от продажи в банк Сноупса и заложил там машину, взяв самую большую ссуду, какую мог с них получить. К этому времени прогресс, промышленное возрождение и обновление дошли даже до провинциальных банков штата Миссисипи, так что в банке у Сноупса теперь работал профессиональный кассир или оперативный вице-президент банка, импортированный из Мемфиса полгода назад, чтобы придать банку современный лоск, то есть чтобы этот провинциальный банк довести до того образа мысли, когда автомобиль воспринимается не только как определенная неотъемлемая часть культуры, но и как экономический фактор, а раньше Сноупс — и Стивенс это знал — не дал бы под заклад автомашины ни одного цента ссуды даже самому господу богу. Правда, Стивенс мог получить ссуду от импортного вице-президента просто под расписку, не только по вышеупомянутым причинам, но и потому, что вице-президент был приезжий, а Стивенс принадлежал к одному из трех старейших семейств штата, так что вице-президент не посмел бы сказать ему «нет». Но Стивенс поступил иначе, ему хотелось, чтобы, как говорит пословица, этого младенца нянчил сам Сноупс. Он подстерег, подкараулил, загнал в угол самого Сноупса, причем на глазах у всех, в зале банка, где в это время собрался не только весь штат, но и постоянные клиенты, и подробно объяснил ему, почему он, Стивенс, не желает продавать свадебный подарок жены, но, пока страна воюет, он просто хочет обратить его в военные займы. И ссуда была выдана, ключи от машины переданы банку и закладная оформлена, хотя Стивенс, естественно, и не собирался ее выкупать, причем банк платил и те десять долларов за хранение машины в гараже, и они должны были накапливаться до тех пор, пока Сноупс вдруг не сообразит, что его банк является владельцем новехонького «кадиллака», правда, сильно устарелой марки, и притом без шин и аккумулятора. Но все же дверцы его старенькой машины, купленной шесть лет назад (именно в ней он ездил венчаться), перед ним распахивал забегавший вперед дворецкий, который ждал, пока он выедет на длинную аллею, всю окаймленную розами, вьющимися по белым дощатым загородкам бывшего выгона, где когда-то, в неге и ходе, паслись дорогие кровные рысаки. Теперь их не держали, потому что в поместье не было ни одного человека, который стал бы ездить верхом бесплатно; сам Стивенс не любил лошадей, даже больше, чем собак, считая, что лошадь безоговорочно заслуживает большего презрения, чем собака, потому что хотя и те и другие паразиты, но у собаки, по крайней мере, хватает такта быть подхалимом; она хоть ласкается к тебе, возбуждая здоровый стыд за род человеческий. Но истинная причина коренилась в том, что хотя и лошадь и собака ничего не забывают, но собака тебе все прощает, а лошадь — нет: он, Стивенс, всегда считал, что миру не хватает умения прощать; если в тебе есть настоящая чуткость и порывистая непосредственная способность искренне прощать, то уже не имеет значения, есть ли у тебя знания, помнишь ли ты что-нибудь или нет.
Но все же он не знал, что нужно Линде; он думал: Все-таки женщины — удивительные существа: неважно, чего они хотят и знают ли они толком, что им, в сущности, нужно. И потом, с ней нельзя было разговаривать. Ей самой приходилось связно и точно излагать, формулировать, все, что надо было ему сообщить, а не ждать, пока он вытянет из нее, что ей нужно, путем тончайшей юридической разведки, которую обычно применяют к свидетелям; ему только надо было написать на блокнотике: Не заставляй меня, по крайней мере, писать тебе все те вопросы, которые ты хочешь, чтобы я тебе задавал, а просто когда ты поймешь, что у меня появляется вопрос, задавай его себе сама и отвечай на него. Еще прежде, чем затормозить машину, он увидел ее, в белом платье, между двумя колоннами портика, слишком высокого для дома, для улицы, для самого Джефферсона; под колоннами стояла полутьма, прохлада, было бы гораздо приятнее посидеть тут. Но объяснить это ей было трудно; он подумал, что надо бы обязать всех возить с собой электрический фонарик; или, может, написать на табличке, попросить ее принести фонарик из дома, чтобы она могла прочесть первую фразу; впрочем, она не могла бы, не заходя в дом, прочесть эту просьбу.
Она поцеловала его, как всегда, когда они встречались не на людях, высокая, ростом почти вровень с ним; он думал: Конечно, придется идти наверх, в ее гостиную, и двери надо будет закрыть; наверно, дело срочное, раз ей понадобилось меня видеть наедине, — идя за ней через холл, в глубине которого была дверь комнатки, где ее отец (Гэвин верил, что во всем Джефферсоне только они с Рэтлифом знают правду) сидел один и, согласно местной легенде, не читал, не жевал табак, а просто сидел, уперев ноги в некрашеную деревянную планку, прибитую по его распоряжению на нужной высоте его родственником, плотником из Французовой Балки, к старинному камину работы Адама; они поднялись по лестнице прямо в ее гостиную, там каминная доска была сделана по ее рисунку как раз на такой высоте, чтобы было удобно, когда приходилось, писать карандашом на больших листах отрывного блокнота, постоянно лежавшего там, потому что сюда она приводила Стивенса, только когда надо было сказать больше, чем помещалось на двухдюймовой костяной табличке. Но на этот раз он даже не успел взять карандаш, как она уже выговорила те восемь или десять слов, от которых он похолодел почти на столько же секунд. Он повторил одно из этих слов.
— Минк? — сказал он. — Минк? — лихорадочно думая: О, черт, только не это, — он торопливо соображал: Девятьсот… да, восьмой. Тогда двадцать лет, потом еще двадцать. Все равно он через два года выйдет. Мы про это забыли. А может, и нет. Ему не надо было писать: «Скажи мне», — она сама уже все ему рассказала, и если бы она слышала, он мог бы спросить ее, он непременно спросил бы, каким образом, по какой случайности (он еще не начал думать о совпадении, о роке, о судьбе) она вдруг подумала о человеке, которого никогда не видела, о котором могла слышать только в связи с трусливым и жестоким убийством. Впрочем, это уже не имело значения: в эту минуту он уже подумал о судьбе, о роке.