Свет далекой звезды - Страница 50
— Вы, как я вижу, недоумеваете. Но не торопитесь. Она появится в свое время… — Он поглядел на котелок, в котором начала слегка пузыриться вода, и продолжал: — Этот Андрей Андреевич был странный. Даже сейчас, после всего, что произошло, я не мог бы сказать со всей определенностью, что он за человек. Впрочем, нет, теперь мне все ясно. Но тогда он мне очень понравился. Мы, знаете, тут уже все друг к другу пригляделись, попривыкли. А он приехал из Сибирска, свеженький, чистенький, домашний такой, веселый, молодой — года тридцать два ему было самое большее… Ну, живя в одной комнате, все друг о друге узнаешь быстро. И я уже на второй день звал, что Андрей Андреевич окончил институт семь лет назад, потом работал в областном управлении гидрометеослужбы. Вот, собственно, и вся его биография. И я узнал ее, повторяю, очень быстро. Сначала он все восторгался здешней природой. Вы, конечно, знаете: местные люди любят напускать таинственность, много говорят о непостижимости Таежного, о его суровости, называют морем, ну и так далее. Все это Востряков хорошо знал. Он не упускал случая лишний раз восхититься озером. И это тоже нам нравилось. Мы-то давно разучились восторгаться по таким, ну как бы это сказать, чисто декоративным поводам, считали, что восторги — удел туристов. Но видеть, что наш брат специалист сохранил такую непосредственность восприятия, — это всем было приятно.
Не помню, с чего все началось… Может быть, с того, что он стал со мной советоваться, нельзя ли срок его работы над диссертацией с двух лет сократить до одного года. «Иначе, — воскликнул он, — мне придется торчать здесь целых два года!» Он произнес все это с такой искренностью, что мне трудно передать вам то чувство, которое охватило меня при этих словах. У них был богатый, многообразный подтекст. Во-первых, из этих слов следовало, что все мы здесь «торчим» и что это для нас, людей замшелых и примитивных, естественно. А вот ему не только постоянная работа здесь, но даже мысль о ней, перспектива временно остаться с нами представляются невыносимыми. Во-вторых, из слов Вострякова вытекало, что его, в сущности, ничто, кроме диссертации, не интересует, да и само содержание ее важно лишь постольку, поскольку она обеспечит ему кандидатскую степень. Я слушал Вострякова и думал: странный молодой человек! Кто он такой? Наивен или попросту неумен, настолько неумен, что даже не осознает оскорбительный для всех нас смысл своего восклицания? Или настолько самоуверен, что не допускает и мысли о том, что мы можем сомневаться в его превосходстве, в его праве на особое положение и особую, отличную от нашей судьбу?
И вот размеренное течение нашей жизни было нарушено приездом того института, который вы разыскиваете. Впрочем, насколько я знаю, это был не весь институт, а какая-то его часть, лаборатория. Работали они засекречено, дом, который мы им отдали, обнесли оградой… Однако секреты секретами, а места наши уединенные, все люди на виду, и в их клубе мы бывали часто… Однажды Востряков говорит: «Можно, я гостью приведу?» Вечером является с молодой женщиной, в шубке явно нездешнего покроя, но в валенках. Она протягивает мне руку и называет себя. Это была Миронова Ольга Алексеевна.
Гладышев взял прут со вставленной в него ложкой, зачерпнул из котелка, подул, попробовал, положил туда что-то, покачал головой…
Завьялов насторожился. Было такое чувство, будто кто-то с силой надавил на его плечи. Он подался вперед, боясь пропустить хотя бы слово.
— Она сняла свою шубку, — продолжал Гладышев. — Давно уже я не видел таких привлекательных женщин. Ее не портил даже шрам на виске. Глаза большие и внимательные, волосы назад зачесаны… Вам, конечно, смешно слушать, как я ее расписываю, ведь мне шестьдесят четыре года. Но я не мог не заметить ее привлекательности. Скажу больше: мне показалось очень естественным то, что я вижу их вместе, Ольгу Алексеевну и Вострякова. Не сердитесь, я рассказываю все как было. Оба они молодые, красивые… Не помню, говорил ли я вам, что и в нашем коллективе немало женщин работает. Или пригляделись мы друг к другу, или впрямь наша работа — то на воде, то на льду — накладывает свой отпечаток на наружность человека, но только, повторяю, мне показалось естественным, что с Андреем Андреевичем появилась именно такая женщина, как Ольга Алексеевна. Она посидела у нас недолго, я чай вскипятил… Потом Андрей Андреевич пошел ее провожать до автобуса — она в то время еще в городе жила. Возвращается взволнованный, восторженный. «Понравилась?» — спрашивает. «Что ж, отвечаю, скрывать не буду…» Тут он мне начинает рассказывать о ней: какая, мол, великолепная биография: бывшая фронтовичка, летчик, два боевых ордена. И в то же время такая женственность, такая мягкость. Ну, сами понимаете, какие слова находит мужчина, когда ему нравится женщина…
Он подбросил сухие сучья в костер и продолжал:
— То, о чем я вам рассказываю, происходило в феврале этого года. Прошло еще немного времени, и в нашу глушь стали доходить сведения о том, что было в Москве. На партийном съезде. Жизнь моя сложилась так, что мне всегда приходилось работать вдали от крупных культурных центров, в маленьких, но сплоченных коллективах. Ни я, ни моя жена в прошлые годы непосредственно не пострадали, если иметь в виду все эти беззакония и репрессии. Но решения съезда я принял всем сердцем, потому что они не только положили конец беззакониям, они новую большую перспективу для народа открыли… Я понимал, чувствовал, что теперь и в мою жизнь входит что-то новое. А вот Андрей Андреевич Востряков воспринял решения съезда совсем по-иному. Он и до сих пор жил так, будто его все время что-то подхлестывало. Только не в смысле работы, а… ну, как бы вам это объяснить?.. Его все время точно сверлила мысль, что он опаздывает куда-то, тратит больше, чем нужно, времени на то, что является для него не главным, преходящим. По вечерам он долго и с пафосом говорил мне, что мы живем теперь в такое время, когда талантливым людям открыты все пути, что нельзя тратить лишней минуты и что он завидует Ольге Алексеевне, которая занята такой важной, ответственной работой, к которой постоянно приковано внимание правительства. Ему хотелось как можно скорее разделаться с диссертацией. Я внимательно слушал его и старался понять одну все время ускользающую от меня мысль. Я никак не мог постигнуть, что именно имеет в виду Востряков, когда говорит о своем будущем, о том, что начнется после того, как он «разделается» с диссертацией. Иногда мне казалось, хотя я старался убедить себя в обратном, что Востряков торопится совсем не потому, что жаждет приняться за новую, важную работу, за главное дело своей жизни, но лишь для того, чтобы поспеть, именно поспеть к какому-то большому пирогу, который теперь, когда доступ к нему открыт всем, могут съесть без него. Меня коробило и то, что, говоря о работе Ольги Алексеевны, Востряков восхищался совсем не смелостью, не самоотверженностью этой женщины, которая — мы хорошо знали это — рисковала своей жизнью, работая над неисследованными сортами топлива. Он восхищался тем, что ее работа имела, так сказать, первостепенную государственную важность. Признаюсь, в то время я все еще хорошо относился к Вострякову и не хотел истолковывать его слова, его устремления в плохом для него смысле. Я старался убедить себя, что для него, молодого, полного энергии человека, в какой-то степени естественно стремиться к бурной деятельности. Чтобы посвятить свою жизнь работе здесь, на пустынных берегах, и находить в ней радости, надо иметь особый характер или быть таким стариком, как я… Мне удалось убедить себя в этом.
И тогда я сделал то, чего никогда себе не прощу: стал помогать ему писать диссертацию. Да, я не только обсуждал с ним научные проблемы или делился своим многолетним опытом. Я просто стал многое делать за него самого… На словах все это выглядит отвратительно, но, может быть, вы поймете меня. Я одинок, этот человек был вдвое моложе меня. Он мог бы быть моим сыном. Мы жили с ним в одной комнате. У меня было достаточно свободного времени. Сначала я сделал для него конспект главы. Потом написал тезисы. Затем увлекся сам, — раньше я никогда не писал научных работ, был чистым практиком, а теперь стал развивать на бумаге свои мысли: за сорок лет работы у меня накопилось достаточно интересных наблюдений… Андрей все это читал. Потом говорил, что должен забыть прочитанное, отвлечься от него, иначе невольно начнет повторять мои мысли. Я убеждал его, что это опасение нелепо, что неважно, кто первый сказал «э‑э», важно то, что это делается для науки, для пользы дела… ну, и так далее. Словом, получился фарс. Андрей как будто отказывался, требовал, чтобы я прекратил работу, а я настаивал, убеждал его пользоваться ее результатами. Кончилось тем, что мы пришли к молчаливому соглашению. И теперь он уже не садился работать, пока не видел очередных исписанных мною листов…