Свет далекой звезды - Страница 11
Завьялов перечитывает письмо, которое знает наизусть. Потом откладывает его в сторону, и перед его глазами снова встает фотография — занесенный снегом участок земли, люди, стоящие полукругом на фоне какого-то длинного деревянного здания, и среди них женщина так похожая на Олю.
Но если произошло чудо и Оля жива, то как же могло случиться, что она ни слова не написала в его полк? Ведь номер полевой почты она хорошо знала.
Ведь, когда с ним, Завьяловым, произошло несчастье, сломавшее всю его жизнь, первый его вопрос по возвращении в полк был, нет ли писем…
Нет, писем не было. Если бы Оля осталась в живых, то написала бы ему. Откуда угодно, — из ада, из рая, но написала бы! Нет. Ни одного письма вплоть до окончания войны и после войны. Ни одной попытки узнать, жив ли он. Значит, ее больше нет на свете. Нет даже ее могилы.
Но все-таки он пойдет завтра в редакцию и выяснит все до конца. Не может быть на свете двух так похожих друг на друга людей. С тех пор прошло почти двенадцать лет, но годы мало изменили ее. Это она. Но если он не ошибся, если она жива, то почему же все-таки ни разу не написала ему, не попыталась отыскать?.. Ни разу!.. Нет, этого не может быть. Это невозможно себе представить. Значит, он ошибся. На фотографии не Оля. Или…
Завьялов не мог допустить этой мысли. Опустив голову на руки, он пытается снова припомнить, как все это произошло, восстановить мельчайшие подробности. Вернувшись в часть, он явился к Симонюку…
«Нет, — говорит он себе наконец, — я должен заново проверить все. Поговорить с Си-монюком. Уточнить все сроки, все факты».
Уже без четверти два. Сейчас он поедет в аэроклуб. Полчаса до вокзала, сорок минут в электричке, двадцать минут до аэродрома. В четвертом часу он будет на месте. Наверняка застанет Симонюка. Товарищи удивятся, увидев Завьялова: они ждут его только через двенадцать дней. Впрочем, какое это имеет сейчас значение!.. Он опускает руку в карман, там у него всегда лежит книжечка — расписание движения пригородных поездов.
Рука его нащупывает книжечку и какой-то конверт. А, это письмо от Виктора, дальнего родственника, которое он получил еще на взморье. Парень окончил институт в Ленинграде, спрашивает, может ли он приехать в Москву, пожить у Завьялова недели две-три, прежде чем отправиться к месту работы.
Что ж, пусть приезжает. Надо сегодня же дать ему телеграмму. Прямо с вокзала. Так когда же отправляется электричка?
5. Другого раза не будет
— Мираж, дорогой мой, мираж, воздух ловишь, — сказал наконец Симонюк, маленький, квадратный, располневший человек с большой коротко остриженной на затылке головой.
Они сидели на траве летного поля. Симонюк выслушал рассказ Завьялова без особого интереса, время от времени нетерпеливо поглядывая на старт.
«Чего он там не видал?» — раздраженно подумал Завьялов, перехватывая взгляд Симонюка. На старте все было, как обычно. В квадрате, обозначенном красными флажками, возвышался выкрашенный в серую шахматную клетку автомобиль-фургон — СКП — стартовый командный пункт аэродрома. Несколько самолетов ЯК-18 стояли на заправочной линии, и к ним медленно ползла автоцистерна с топливом. Группа курсантов в синих комбинезонах стояла полукругом перед инструктором, державшим в вытянутых руках карту в планшете. Все как обычно… +
Завьялова встретили приветливо, спрашивали, почему так рано вернулся. Он отшучивался на ходу, ища взглядом Симонюка. Разглядев его наконец у взлетной полосы, подошел и увел сюда, в дальний угол аэродрома, где им никто не мог помешать.
— …Послушай, — снова начал Завьялов, — а нельзя все-таки допустить, что письма были? Понимаешь, были! Ну, хотя бы одно письмо. Меня нет, я погиб, кто станет хранить адресованные мне письма? Их могли просто затерять, выбросить, наконец.
— Опять двадцать пять, — сказал Симонюк своим хрипловатым голосом. — Все письма, адресованные погибшим летчикам, передаются замполиту. Так? Он на них отвечает. Все это ты знаешь не хуже меня. Когда ты вернулся, замполит был на месте, и ты его расспрашивал. Так?
— Так…
— Ну, вот и весь сказ.
И Симонюк посмотрел на Завьялова снисходительно и в то же время с чувством глубокого превосходства.
Симонюку за шестьдесят, и вот уже десять лет, как он вышел в отставку.
Однако между ним и уволенным в запас Завьяловым была большая разница. Оторванный, отгороженный от любимого дела, Завьялов с горечью сознавал, что жизнь идет вперед, а он, Завьялов, стоит на месте.
Симонюк же где-то в глубине души был уверен, что подлинное летосчисление остановилось в тот самый день, когда он прекратил свою командную деятельность в армии.
Все, что люди делали без Симонюка, казалось ему чем-то несерьезным, неправомерным, заслуживающим критики, иронии и, уж во всяком случае, молчаливого неодобрения.
Некоторое время, после того как его уволили в отставку по возрасту и, очевидно, еще и потому, что он не принадлежал к тем офицерским кадрам, с которыми армия не могла позволить себе расстаться, Симонюк еще пользовался своим правом носить форму.
Но потом понял, что форма без власти, без права командовать, без перспективы на повышение, в сущности, ничто. Поняв это, он уже ни разу не прикасался к своему кителю, к сапогам и полковничьей папахе, а с ней ему было труднее всего расстаться при его незавидном росте.
Симонюк получал очень приличную пенсию и воспринимал это как должное, поскольку считал, что государство и все окружающие его люди в той или иной степени обязаны ему по гроб жизни. Он полюбил деньги и когда узнал, что без особого труда может получать к своей пенсии еще некоторый приработок, то долго выбирал себе подходящую должность и остановился наконец на аэроклубе. Однако всем должностям, непосредственно связанным с полетами или с обучением курсантов, Симонюк предпочел обязанности начальника отдела кадров. Когда-то в дни войны он считался неплохим командиром полка, хотя и не из лучших, и не мыслил своей будущей жизни иначе, как в армейском строю. Но в мирные дни, став второстепенным работником одного из подотделов Министерства обороны, он не раз ловил себя на чувстве зависти к тем сослуживцам, которые выходили в отставку с хорошей пенсией.
При всем этом Симонюк был самолюбив и, выйдя на пенсию, воспитал в себе чувство обиды на этих «нынешних», разумеется, по несерьезности, по глупости своей решившихся отказаться от дальнейшего использования Симонюка на активной, командной работе.
Он развил в себе потребность судить все современное; приучил себя смотреть на жизнь как на нечто продолжающее свое движение лишь на холостом ходу.
Симонюк, в сущности, был грубым и примитивным человеком, но имел, как говорится, хорошо подвешенный язык и обладал способностью схватывать чужие мысли «на лету». Он гордился своим житейским опытом, пониманием «что к чему» и принадлежал к тому типу людей, о которых говорят: «Тертый калач».
Сам Симонюк считал себя «культурным человеком», часто повторял: «Мы — культурные люди», — и даже время от времени писал в газеты.
Его любимым и единственным жанром были письма в редакции, а одним из главных объектов критики в этих письмах — художественная литература, с которой он вел давнюю, непримиримую войну. Может быть, Симонюк искренне был убежден, что все, что пишется в книгах, написано «не так», что «в жизни так не бывает» и что писатели, как правило, люди легкомысленные, склонные расписывать то, чего не знают.
Даже в тех случаях, когда Симонюк сам ничего не знал о предмете, о котором шла речь в книге, он все же был уверен, что знает больше автора.
Его суждения были безапелляционны и резки. Он не признавал средних оценок и, вынося приговор, всегда требовал «высшей меры».
Свои письма он начинал однообразно: «С большим интересом начал читать я…» — и так же однообразно заканчивал: «…Таким образом, прочитанное произведение оставляет чувство глубокого недоумения и вызывает законный вопрос: «По какому же праву…». Он подписывал эти письма, полностью приводя свое звание: «Гвардии полковник авиации в отставке».