Свастика и Пентагон - Страница 1
Павел Пепперштейн
Cвастика и Пнтагон
УДК 821.161.1-31 Пепперштейн П.
ПЕНТАГОН
Нас не догонят!
Война – это знаки.
Веселый поезд мчался к югу. Компания молодых людей – две девочки и два мальчика – заняли купе в середине одного из вагонов. Все еле-еле успели на поезд, прискакав на Курский вокзал из разных уголков Москвы со своими наспех собранными рюкзачками. Поезд отошел в восемь часов утра, исчез за окнами утренний летний вокзал с его особым запахом и особым возбуждением, коекто из компании еще не вполне проснулся и вовсе не мог согнать с ресниц утренние сновидения, а другие, напротив, и не ложились спать минувшей ночью и теперь подумывали о том, как бы релакснуться на полках под гипнотический стук вагонных колес. Но пока что никто не спал, все сидели вместе и болтали, то и дело посылая SMS тем, кто остался в Москве, типа: USPELA NA POEZD JEDU:) SOSTOJANIE NEREALNOE. И действительно, состояние у всех было удивительное, приподнятовытаращенное, как бывает в слишком ранние часы, когда в прохладе утра совершается нечто необычное, возможно, судьбоносное. Но постепенно всеми овладела радость: путешествие началось, и все подтверждало это – и классический русский поезд с его качкой и стуком, и цер ковь с черными куполами, мелькнувшая за окном купе, и толстая хмурая проводница в белой рубашке, которая принесла постельное белье в пакетах и чай в подстаканниках. Сколько ни езди в русских поездах, с самого раннего детства и до самой смерти, все восхищаешься до какого-то тайного душевного оргазма этими подстаканниками: и, конечно, все стали сравнивать свои подстаканники – кому достался с космической символикой, с маленьким литым земным шаром, на котором единственным строением была Спасская башня Кремля, с курантами и звездочкой, и прямо изпод этого шара взмывала вверх космическая ракета.
Другим достались подстаканники из выпуклых виноградных гроздьев и колосков, третьим – со строгой белкой, сжимающей лапами орех, четвертым – с гимнастами и олимпийскими кольцами.
Кто объяснит, кто исследует природу той радости, что изливается из этих изображений? И похожа эта радость на музыку в соседней комнате, тонкую и приглушенную, которую ты не включил, не ты и выключишь, но призвана она обрадовать именно ту душу, что ненароком поселилась в твоем растерянном теле и живет себе в этом теле, как на даче, снимая ее, должно быть, на лето – на долгое и забавное лето жизни.
Яша Яхонтов, девятнадцатилетний опездол, все смотрел на свой подстаканник, не отрываясь, а достался ему со Спасской башней и ракетой. Настроение выдалось не болтливое, он все не мог встроиться в общий разговор, поэтому вскоре залез на верхнюю полку и открыл тетрадь. В этой тетради, похожей на маленькую Библию, он вел дневник от руки – раньше он практиковал дневник в Интернете, но электронная открытость ему надоела, захотелось секрета, келейности, захотелось той древней тайны, что всегда скрывается в рукописях – и теперь он писал от руки, закорючечно – неразборчивым почерком, на маленьких белых страничках.
…как бы релакснуться на полках, под гипнотический
стук вагонных колес.
Проводница прошла и сказала, что поезд миновал санитарную зону и туалеты открыты. Одновременно две девочки вскочили, прервав разговор, и разбежались в разные концы вагона. Они, конечно, не прочь были мимоходом воспользоваться туалетами по назначению, но имелись у них и дополнительные причины навестить эти железные комнатки. У первой из них, Маши Аркадьевой, оставалось еще немного кокаина, и ей хотелось слегка взбодриться на добрую дорогу, тем более что чувствовала она себя странно после безумной ночи, что предшествовала ее отъезду из Москвы.
Ночь включала в себя чей-то день рождения, отмечавшийся за городом, у реки, с костром и гаданиями, затем посещение одного пафосного клуба в центре Москвы, где были танцы, белые кисейные занавески, свечи, кокаин и джин с тоником, затем суматошное свидание с возлюбленным, неожиданную ссору и, наконец, – остаток ночи – долгий архаический бред больной бабушки, с которой Маша жила в одной комнате. Уже перед рассветом бабушка, чей припадок безумия все длился, сидела в постели, накрывшись с головой цветастым одеялом, раскачивалась, и Маше приходилось сжимать в руке ее вязкую руку, чтобы бабушке не было так одиноко в глубинах того трипа, который называется старость. Бабушка постепенно успокаивалась, и ей, видимо, начинало казаться, что это не Маша сидит на ее постели, а, наоборот, она сидит у Машиной детской кроватки, Машу же она видела засыпающим ребенком, и по повелению каких-то древних правил уста ее стали исторгать сказку. Рассказывая, она хитро и порнографично блестела глазками из-под одеяла:
– Жил-был старичок – золотой стручок. Жилабыла старушка – черная избушка. Вот и пожениПЕНТАГОН лись – вошел стручок в избушку, черную старушку.
А там печь горит, зной дает – стручок возьми да и лопни. Покатились горошины по горнице – золотые, наливные. Одна под стол закатилась, другая в щель провалилась, третья под образа, пятая – бирюза, шестая – золотая, седьмая – святая, восьмая с косичками, девятая – проклятая, десятая – кудлатая.
Десятая за косяк, одиннадцатая за притолоки, двенадцатая под крыльцо, тринадцатая – тебе в лицо! – последние слова она выкрикнула и быстро кинула в лицо внучки некую маленькую вещь.
Маша (у нее была хорошая реакция, занималась настольным теннисом) схватила вещь на лету и сжала в кулаке. Затем разжала руку и взглянула – это была старая военная пуговица, потертая, солдатская, из желтой латуни, с пятиконечной звездой и серпом и молотом в центре.
Маша спешно собрала рюкзачок и побежала на вокзал. Пуговицу она по какому-то суеверию положила в пакетик с остатками кокаина. И теперь, закрывшись в вагонном туалете, она достала этот пакетик, осторожно высыпала кокаин на карманное зеркальце и через пластмассовую трубочку втянула его сначала одной ноздрей, затем другой.
Потом она взяла в руку пуговицу – белый кокаин забился в уголки звездочки и что-то зимнее появилось в ней, словно она побывала в снегу или стала елочной игрушкой. Сладкий новогодний холодок блестел на выпуклой поверхности этой пуговицы, а летний поезд все мчался. Маша вдруг ощутила столь сильную любовь и жалость к своей безумной бабушке, что в порыве чувств приложила пуговицу к губам, потом слизнула с нее остатки кокаина – приятная мертвенность объяла кончик языка – и спрятала пуговицу в сумочку, решив, что отныне это будет ее амулет.
Одновременно она увидела всю эту сценку в зеркале над умывальником – себя, целующую пу говицу. Собственная красота в очередной раз заворожила ее – она взглянула на себя зеленоватосиними глазами и поймала ответный взгляд, влюбленный и немного испуганный – слишком она была хороша, чтобы не бояться своей красоты.
Золотистые вьющиеся волосы ее посылали ей привет, личико сияло ровным загаром этого лета, на ней был топ цветов радуги, загорелый узкий живот украшен был пирсингом в пупке, изображающим серебряного человечка – голого отшельникааскета, который сидел в позе лотоса в овальном углублении ее пупка, как в маленькой пещере.
Член отшельника был эрегирован, и он невозмутимо созерцал свой серебряный фаллос.
Она обвела поездной туалет вдохновенным взглядом: как же она боялась этих вагонных туалетов в детстве, как страшилась их вони, их смрадных луж и тряпок, их железных педалей с пупырышками, их лязга и жестяных ведер с непонятными буквами… Страшилась, но больше не боится, наоборот, туалет показался ей прекрасным, родным – он был просторнее и величественнее, чем тесные клаустрофобические туалеты европейских поездов с их глупой пластмассой и душным запахом химических освежителей воздуха. Здесь же все было настоящим, кондовым, крупным, как и должно быть в России, просторное окно было привольно замазано краской, и этот загадочный цвет – то ли зеленый, то ли серый, то ли желтый, и крупные размашистые мазки большой кисти – все это выглядело как фрагмент живописного полотна, сверху было нацарапано нецензурное слово, и сквозь прозрачные царапины видны были проносящиеся леса.