Суоми - Страница 9
– Давай. Переводи.
Мне было шестнадцать, “Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера” перевести бы ему мог. Но это…
– Скорость, – узнал я слово.
– А это?
– Кажется, тормоза.
– Кажется или?
– Тормоза, – сказал я авторитетно, но с чувством минера, который ошибается только раз.
– А это? – показал он на “coupling”.
Несмотря на то что свои права Воропаев получил только вчера и по большому блату, “бьюик” вдруг завелся. Переваливаясь и переливаясь в зеркальных отражениях, как ртуть, мы выехали на улицу, параллельную гаражам частников, длинную и скучную, но о которой потом в Германии я буду почему-то часто вспоминать, и далее поплыли, приводя в изумление видавший виды город. Даже милиционеры козыряли – впрочем, неуверенно. Не только в Ленинграде, во всем СССР вряд ли была вторая такая. Где он ее достал? Купил по случаю. У кого? У генерала. Представив себе большезвездных пузатых клоунов в лампасах, я удивился – откуда у советского генерала может быть американская машина?
Но промолчал – Виктору, потерявшему дар речи, предстоял сложный маневр на Невском по въезду в ущелье Рубинштейна.
У Пяти углов попросил меня остаться в машине.
Зеваки облепили стекла потными ладонями. Глазели на хром и на меня, пытаясь совместить невероятность машины с хипповой нестриженностью и черной рубашкой, до упора застегнутой и с поднятым воротничком, а я по эту сторону стекла смотрел, не мигая, на распластанный образ коллективного “низкопоклонства”. По поводу меня в мозгах у них происходило видимое короткое замыкание, я же впервые в жизни был пронзен ударом попранного патриотизма. Странно было самому. С другой стороны, кому и быть здесь русским патриотом, как не носителю фамилии на -нен? Или, подумал я, на -или. Ибо кем же и был Джугашвили, если вычесть волю к абсолютной власти и беспредельному насилию?
Виктор загрузил багажник, на заднее сиденье бабушки сели по обе стороны от Шурика, на котором не было значка пай-мальчика, потому что стал он пионером, но был уже настолько затуркан, что боялся даже выразить чувства по поводу подвига своего родного отца, – если чувства там, конечно, были вообще.
Мы снова покатили через город Ленинград. Все снова на нас смотрели – с тротуаров и сверху, из троллейбусов-автобусов. Глаза и рты за стеклами раскрывались в восхищении. Моя бабушка вместе с молчанием хранила свое отчужденное достоинство, тогда как тетя Маня, возмущенная блажью не по карману, всаживала в могучую спину водителя булавки каждый раз, когда ему нетерпеливо сигналили в зад:
– Америка России подарила пароход…
– Какой же пароход…
– А такой: ужасно много пара, но очень тихий ход.
Она всегда попадала в точку. От водителя исходила такая аура, что он почти дымился.
– Тихий, говоришь? Сейчас, дорогая теща… Сейчас взлетим.
– Тоже мне астронавт. Лучше б капитальный ремонт в квартире сделал.
Но он не слышал:
– Сейчас… Дайте только вывести на простор большой волны…
Я поверил было, что столицы нашей страны, данную, бывшую, и ту, порфироносную, действительно связует некая асфальтовая Волга, но в глаза мне побежало весьма захудалое шоссе, где нам было тесно.
– Этот генерал, – сказал я, – который продал тебе машину, тоже у кого-то купил?
– Нет, он новую в Америке. Почти на ней не ездил.
– Почему?
– Военный атташе. Вынужден был вернуться раньше срока.
– По причине деятельности, несовместной.
Не отрывая взгляда от асфальта, он скосился, как конь.
– А ты откуда знаешь?
– По-твоему, мы дураки? – не выдержала сзади тетя Маня. – Ясно, что шпион.
– Разведчик, – веско ответил Воропаев. – Шпионов, дорогая теща, у нас нет. Разве что иностранные.
– Есть или нет, а с темной компанией связался ты, по-моему, Виктор Витальевич. Как бы шею не сломал.
Формально-пусто он отвечал, что, во-первых, ни с кем не связывался, а во-вторых, научен проскакивать самые сложные трассы, флажков не задевая…
Природа открывалась красивая, в русском, конечно, смысле, но все, что было от цивилизации, если можно было так назвать избы вдоль дороги, было столь неприглядно по контрасту с нами, что я подумал, какая же дорога должна быть там, у них, между аналогичными Вашингтоном и Нью-Йорком? Задавая себе досужий вопрос, не предполагал, конечно, что со временем и на него получу визуальный ответ, который, конечно, значить будет ничего или очень мало и только в связи с тем моим моментом в ранней юности: хороший интерстейт. Шестиполосный.
Но что с того?..
Виктор за рулем был крайне напряжен, нас обгоняли не только венгерские “Икарусы”, но и дребезжащие грузовики, а пару раз даже лошади в телегах на громыхающих колесах, кое-как обитых жестью, но мы ни в кого не врезались и заглохли только раз, на выезде из Новгорода.
За Крестцами свернули с асфальта направо – на проселок.
Впервые с Пяти углов бабушка нарушила молчание:
– Родина моя.
– Как бы на этой родине нам не застрять, – заметил Виктор негромко, чтобы она там не услышала.
Чем дальше, тем сильней нас раскачивало с боку на бок, а потом мы въехали в колею, разбрызгивая дождевую воду, по днищу заскребло-заколотило, а по обе стороны сначала просвечивало между стволами, но потом стало совсем непроглядно.
– Здесь кино снимали прошлым летом, – сказала тетя Маня. – “Русский лес”.
– Оно и видно, – отозвался Виктор. – К кому обращаться-то, если завязнем?
– Свет не без добрых людей.
– Людей пока не вижу, а то, что вижу, – сбрасывая последнюю скорость, сказал Виктор, – это, по-моему…
Я не поверил глазам:
– Медведица!
– Где, где? – рванулся Шурик, но увидеть не успел.
Сразу после захода солнца мы выехали к перекрестку посреди безымянного пространства пересеченной местности в окоеме черных лесов. С грунтовой дороги под названием “большак” по обе стороны разбегались просто земляные и не то чтобы убитые, но даже не очень и нахоженные. Деревень там, куда тропки эти уходили, видно не было, но я знал, что именно из этих невидимых деревень после отмены крепостного права бабушкины предки Грудинкины, Мареничевы, Сергеевы ушли покорять столицу империи Российской.
Виктор остался ночевать в машине, превратив ее в кровать, где одному ему должно было быть очень одиноко. Было совсем темно, когда, прошагав по росистым травам километра полтора, я, не расплескав, донес ему литровую банку парного молока, а на рассвете сменил за рулем, чтобы он смог нормально позавтракать перед возвращением. Пусть и с хромированной орбитой внутри, руль был довольно тонким и казался несерьезным для такого танка: вовсе не “баранка”.
И бензином не воняло.
Глядя в тот момент перед собой, я не знал, что километрах в трех по большаку, а там налево и через деревню, есть погост, заросший высокими деревьями, где с двадцать второго года лежит забредший сюда однажды без возврата русский дервиш, поэт и председатель Земного шара. Не знал, что сижу не просто в “мускулистой” американской машине, что осязаю хромовое чудо XX века, перевалив через которое автомобилестроение в Америке покатится под горку, и ни одной из последующих машин никогда больше не достанется на долю столько никеля и хрома.
Я ничего вообще не знал. И знать я не хотел. Ни того, что было здесь до меня, ни того, что будет со мной в свете моих невыигрышных исходных данных. Просто странно было мне сидеть в американской машине посреди России, пустой, безлюдной и красивой.
Несмотря на все мои попытки, невинности в то лето я не смог лишиться – не знаю, почему. Наверное, возраст не пришел.
А через год мы с Воропаевым напились.
Мне было семнадцать с половиной, и в летний промежуток между десятым классом и проклятым одиннадцатым, который сожрет год моей жизни, как гойевский Хронос, я снова вырвался в Питер. Обуреваем был прожектами, один другого бессмысленней, как, например, написание киносценария “Петербург Достоевского”.
Камерой служили мне мои глаза, и показывать фильм я собирался самому себе – в кинозале своей головы. Там, в изгнании, в одной из библиотек, – я был записан в семь, – я той же осенью выброшу замысел из головы, прочитав, что на ту же тему и под тем же названием написал сценарий Генрих Бёлль – для кёльнского телевидения.