Суоми - Страница 2
Впоследствии, когда стало можно, много было точно таких названий, полностью обессмысливших мое первородство. Что обидно, но справедливо исторически. Это в накрывшейся сверхдержаве счастья намеки на страдания считались подрыванием основ. Теперь же в язвы вставляй хоть по локоть, никто не удивится. Знаем, скажут. Фистинг называется.
Что же касается самой жилплощади, точней, того, что от нее осталось…
Тут надо признаться, что странное чувство стеснения испытываю я, вне лона родины пронизавший без оглядки бесчисленные и разнообразные формы бытования, включавшие не только мансарды и дворцы, но даже баржу на набережной Кеннеди с видом на остров изначальной статуи Свободы. Что говорить! Сон, сонм, призрачные анфилады, которые сейчас прохожу я вспять, чтобы там, в конце, то есть в начале, влезть с головой в квартирный вопрос.
Как тут не ободраться?
В канун катастрофы (которая только чудом не стала “всемирно-исторической”) там, на предпоследнем этаже доходного дома, квартировать считалось разве что только дозволительно – в начале жизни. Но в свои двадцать прапорщик, воюющий два года и получивший Анну за Брусиловский прорыв, был социально ущемлен. Фамильное предание гласит, что Нюша, в бабу Нюшу, которую я застал, далеко еще не превратившаяся, очень была обижена, когда он перед своими однокашниками по Владимирскому юнкерскому выдавал ее, бабушкину родственницу, за служанку.
Со своей стороны могу добавить, что крутая лестница с перилами, ободранными до железа, непрочность вокруг пролета, в черноту которого я в детстве плевал для храбрости, преодолевая знание о сброшенных или бросившихся туда от отчаяния жильцах, до сих пор преследует меня в кошмарах, достигающих визуальной грандиозности культовой “Бразилии” или “Властелина колец”.
И однако, помимо парадного двухстворчатого, был еще черный ход, две залы с венецианскими окнами в ущелье переулка, ставшего улицей Ломоносова, плюс маленькая комната, каморка служанки, и кухня, которые выходят в каменный мешок внутреннего двора.
Короче, ничего особенного – тем более после ряда советских “уплотнений”.
Но даже так.
Двести тысяч, ради которых родственники побуждали меня воспрянуть в моем прекрасном далеке, конечно, перебор. Но сто возможно. В центре? С Невским в конце Рубинштейна?
Сто тысяч – конечно же, не миллион, который в нашем обесценившемся мире тоже свободы дать не сможет. Однако за сумму в сто раз меньшую как раз у Пяти углов был запытан насмерть (пресловутый электроутюг включая) приятель детства, получивший, к несчастью для себя, аванс на студии “Ленфильм”.
Да, Миша Б***. Майкл требовал он себя называть, и это уже в пятьдесят шестом! Первостиляга, живший в толстовском доме с матерью, чудом избежавшей Бабьего Яра. Знавший все проходные дворы, все чердаки, подвалы и лифты квартала. Сломавший, кстати сказать, настоящий финский пукко в попытке сковырнуть бляху с нашей парадной двери – сразу после того, как удалился, навестив меня, оставив пахнущий весенней улицей номер “Искорки”, а этот нож, найденный в Териокках, то есть в Зеленогорске, дав только подержать. Я же тогда послеангинно выздоравливал в дедушкино-бабушкиной палевой постели и готовился задать деду, стоявшему над чертежом, один из моих первых проклятых вопросов по поводу только что услышанной по радиоточке новости о самоубийстве его знаменитого тезки – автора романа “Разгром”; других к тому моменту пока не читал, тем более не проходил…
Я к тому, что все эти воображаемые “штуки”, которые можно выручить если не за всю “площадь”, то за “наследственную долю”, вызывали не приятное головокружение на тему о развалюхе где-нибудь в Перигоре или бунгало на Карибах, а чернушные кошмары, которыми обкормило нас, ненасытных до ужасов отечества, десятилетие беспредела в кино и жизни. Миша, бывший Майкл, роковой свой аванс получил, кстати, именно под аналогичный фильм по собственному сценарию.
Что касается меня, я не особо предприимчив. Пусть и живу на Западе, но с отрочества приторможен философией восточного квиетизма. Однако, будь на месте меня другой, какой-нибудь отвязанный нью-йоркский живчик, исполненный не только криминальных замыслов, но и способности их, так сказать, вочеловечить, – как бы он все это замутил?
Ведь в нашем фамильном склепе прописан не я, давно и отовсюду выписанный беглец-борец и на дуде игрец.
Прописан некто Воропаев.
Родственники, дальние -нены, которые с самого начала, то есть уже без малого полвека тому назад, были против “этого скобаря”, в письме привели факты с целью побудить меня к наступательным действиям. За твоей крестной плохо ухаживал, чем ускорил преждевременную кончину. После чего снял образа. Все! Стены голые: ни фотографий предков, ни твоим дедушкой писанных акварелей. Книжный шкаф пуст. В резном буфете твоей бабушки ни серебра, ни фарфора. Буль княгини Лиговской свезен им в комиссионку. Дескать, был изъеден короедом. Это эбен-то? Двести лет жучкам не поддававшийся? Хотелось бы знать, куда девалась картина “Голубой лось”, которую, о чем ты, возможно, и не знаешь, дедушка твой отказался продавать Русскому музею, предлагавшему даже по тем временам большие деньги. Вразумительного ответа получено не было. Вместо этого на поминках в подпитом виде цинично заявлялось, что “Лось” ушел искать Аурору Бореалис, не иначе как намекая на твой минувший испанский брак, не говоря уже о всей твоей, по бесстыжим его словам, разрушительной деятельности, щедро оплаченной врагами. Конкретно говорилось, что самим фактом невозвращения ты отказался от всех своих прав внутри нашего отечества, включая и наследственные. Что еще неизвестно, реабилитирован ли, десятилетиями пребывая в статусе особо опасного государственного преступника по статье 64-й пункт “а” УК РСФСР. А если даже прощен по букве, то как быть с духом? Бабушка надвое сказала. Во всяком случае, персонально он, Воропаев, ничего тебе не должен. Так всем нам и заявил. При этом не забывай, что никакой другой родни у него, по сведениям нашим, не осталось, а кроме твоей квартиры, которую без зазрения совести намерен он единолично себе присвоить, есть еще и противоатомный дворец, отгроханный еще при советах на сорок пятом километре ОкЖД…
Всё так.
Однако вместо праведного гнева, который пытались вызвать -нены, в голову мне лезла сентиментальная чушь.
Например: что никогда не видел я Воропаева на лыжах.
И обнаженным тоже. Мой Ленинград такой был вообще приличный город, что наготу увидеть можно было только в Эрмитаже. Но Воропаев даже в майке в памяти не возникал. Всегда только в пиджаке, из которого перед тарелкой, поставленной ему нахмуренной тещей, он выпрастывал – пуговку при этом не расстегивая – фланелевый воротничок, чтоб отстегнуть свой галстук на резинке. А между тем, ему, конечно, было что показать начинающему культуристу. Неважно скроенный, но крепко сбитый, несомненно, что этот мастер, а потом и преподаватель зимних видов спорта должен был выглядеть, как советский Геракл – статуя с палицей тут вспоминается уместно. Только наш могуче-умученный мужик опирался на финский холодильник “Розенлев”, когда в середине семидесятых выносил перед сном на кухню свой транзистор, чтобы прослушать очередную главу “ГУЛАГа” в чтении беглого питерского актера. Даже Воропаеву был нужен антидот.
Не говоря о прочих обитателях города, где все начиналось на “ЛЕН” и было тем отравлено, как в коммунальной кухне суп – наш с дедушкой любимый, из снетков, и тут неважно, действительно ли Матюгина нам подсыпала крысиный яд или только метафорически грозила извести, как колорадских жуков-диверсантов: суп с коммунальной кухни, даже когда безвредный, всегда у едоков под подозрением. И как могло быть там иначе? Когда – ЛЕНсовет, ЛЕНгорисполком, ЛЕНэнерго… Что там еще?
ЛЕНгаз.
Вот именно!
Ленгазом и дышали, находя вполне естественным, будто и вправду жили на другой планете. Даже гордясь: я, дескать, ленинградец. Уберите Ленина… Но как? Если всерьез, а не с червонцев, канувших в Лету? Даже не с Красной площади, что воспоследует так или иначе, когда вслед за кровопийцами прейдет и эпоха ворюг. Даже Петра вот не смогли, а как старались. Нет, только с нами он и уберется – с теми, кто “за” и “против”. Тут связаны мы общей цепью. Но раз так, чего торопить события, пороть горячку, гнать картину…