Сумерки божков - Страница 97
— Что, брат? Жаль… Неважно… — сказал ему бывший в концерте Василий Фомич.
Сама Надежда Филаретовна приняла неуспех свой с наружным спокойством — даже как бы с фатальным злорадством каким-то. Стояла в артистической комнате, очень бледная, красивая, сияла огромными голубыми глазами и острила сама над собою усерднее, чем когда-либо, с мрачною веселостью того юмора, что немцы прозвали висельничьим.
— Что с тобою сделалось? — с негодованием и горем допрашивал муж, сопровождая ее домой в актерской карете.
— Видно, не гожусь.
— Ты отлично знала арию, на репетициях прекрасно пела…
— Не гожусь.
— Публики испугалась?
— Нисколько… Так… Не гожусь.
Дома, уже ложась спать, перед постелью, она внезапно спросила мужа:
— Это — какой старик стоял рядом с тобою, покуда я пела?
— Горталов… Василий Фомич…
— Одессит?
— Да. Я, вероятно, рассказывал тебе о нем. Очень близкий мне человек.
— Я помню его: он, кажется, бывал у покойного Твердислава.
— Да, — сухо возразил Берлога, сдержанный, стараясь быть спокойным. — Он мне говорил, что хорошо тебя знает.
— Говорил?
— Да, говорил…
Нана не произнесла больше ни слова. Берлога понял, отчего провалилась в концерте жена его.
Назавтра Надежда Филаретовна запила.
На этот раз припадок был откровенный — долгий, буйный, мучительный. Памятуя предостережения Василия Фомича, Берлога оберегал жену, как нянька младенца. Болезнь прошла, но — когда супруги после того посмотрели друг другу в лицо трезвыми, здоровыми глазами, они оба поняли, что — кончено: внешности еще сохраняются между ними, но все внутренние связи лопнули и растаяли. Влюбленность — не устояла пред физическим отвращением, в котором продержала Берлогу почти три недели пьяная жена, похотливая, как обезьяна, назойливая, как уличная девка, грязная всеми физиологическими последствиями пьянства, как двуногий зверь. Дружба — испуганно попятилась пред обязующим, суровым чувством виноватости и стыда, которыми наполнили истерзанное существо Наны угрюмые дни вытрезвления. Молодая порядочность, мягкая деликатность, с какою относился к ней муж, ее давила, удручала.
Берлога дебютировал на Императорской сцене. Успех был огромный, — артист сразу определился. Светило взошло.
— Андрей Викторович, — предложила Надежда Филаретовна на той же неделе, — давай разведемся.
— Что ты, Нана? Бог с тобою.
— Не пара я тебе. Разные наши дороги. Ты выше звезд полетишь. Тебе надо быть свободным. Ну а я, как ни плоха, все-таки имею в себе настолько гордости, чтобы не липнуть к крыльям твоим своею земною грязью. Нельзя мне оставаться твоею женою. Я тебя свинцовым грузом в болото тянуть буду.
— Милая Нана, право, ты преувеличиваешь… О странном твоем предложении… мне даже говорить совестна… Зачем?
— Я больная, Андрюша. Нехорошо больная. Ты — творец, художник. Артисту лучше даже самому этим болеть, чем иметь на руках жену такую… Я тебе — погибель буду, медленный яд.
— Глупости, Нана! Больных лечат.
Надежда Филаретовна горько засмеялась:
— Меня с восемнадцати лет лечат… ха-ха-ха!.. Дудки! Верила, была дура, — больше не обманут. Только деньгам перевод да совести морока. Насквозь отравлена. Какое между нами может быть супружество? Что и было, все потеряно. Разве мы любим друг друга? В порядочность играем. У тебя — долг, у меня — стыд. Детей больше я не желаю и не позволю себе иметь. Родить живые трупы, будто какая-то присяжная поставщица на гробовую лавку, — это бесчестно и отвратительно.
— Нана! Если так, зачем же ты вышла за меня?
— Виновата пред тобою… Обманулась… Полтора года припадков не было. Понадеялась на себя, думала, что совсем прошло… Прости! Моя ошибка — мне и поправлять. Бери развод, принимаю вину на себя…
Берлога отказался наотрез, взволновался, рассердился, накричал. В нем расходилась цыганская кровь его, все его хохлацкое упрямство возмутилось самолюбиво и гордо пред мыслью, что он, будто трус какой, побежит от испытания, брошенного ему судьбою, даже и не поборовшись. Надежда Филаретовна, выслушав его возражения, долго думала.
— Хорошо, — согласилась она наконец. — Пожалуй, ты прав отчасти. Лучше мне не освобождать тебя. Ты молодой, пылкий. Мне твой талант дорог. Береги его от баб, Андрей
Викторович! Я, по крайней мере, из тебя батрака и невольника своего не сделаю.
— Я, Нана, так просто тебя не уступлю, — вот еще увидишь: выхожу тебя и выправлю!
— Нет, мой милый. Таланты в няньки не годятся. Таланту самому нянька нужна.
— Только не мне!
— Да, ты сильный, определенный, самоуверенный. На тебя завидно смотреть. Громадные пути перед тобою открыты. Тем более некогда твоему таланту с пьяною бабою нянчиться. Да и стыдно талант на то тратить. Живи сам по себе, Андрюша милый, — в свою силу, в свою мечту, в свою публику, — а меня оставь… одна побреду!
— Все образуется, Нана! — ты увидишь, ты увидишь, что образуется.
Она твердила свое:
— Если тебе угодно сохранить наш брак формально, это— твое дело. Меня форма, конечно, не стесняет. Но помни: от обязанностей ко мне я раз навсегда тебя освобождаю. От всех. Долга твоего не хочу. Возьми себе свой долг…
— Эх, Нана! Тебе тридцати лет нету, а ты себя уже заживо отпеваешь. Подберись! Поживем, повоюем еще, глупая ты женщина! Посмотри в зеркало: ведь в тебе жизни и силищи конца краю нет. Такого света в глазах, как у тебя, ни у кого на свете не найти. Здоровая, складная, красивая…
Она усмехалась злобно, жутко.
— Да, если принаряжусь, то под вечер на Петровке еще могу заработать пятишницу.
— Нана! Что за цинизм отвратительный!
— А если я знаю, что больше никуда не гожусь?
Берлога подписал контракт в хороший летний театр и заставил антрепренера пригласить вместе и Надежду Филаретовну. Сразу разбогатели. Надежда Филаретовна не проваливала партий, была вполне прилична на сцене, как актриса. Красивый голос, умная фраза, прекрасная наружность давали ей право на карьеру и без протекции как хорошей рабочей полезности. Но Берлога в театре этом имел даже уже не успех, — его окружила какая-то бешеная влюбленность публики. Хлынул на счастливца и совсем с головою потопил его страстный океан массовых восторгов, безумие которых растет, как эпидемия, божественно посланная, чтобы обратить избранника своего из человека в бога, а театр — в идольское капище. [385] Обвинять Берлогу, что он небрежен к жене и забывает о ней, и теперь было бы несправедливо. Работали они вместе, видимая дружба их казалась теплою и тесною. Но — в искусстве — скромная тусклая звездочка контральто Лагобер (Надежда Филаретовна ни за что не хотела петь под фамилией мужа и взяла себе псевдонимом ее анаграмму) совершенно растаяла и погасла в могучем заревом сиянии восходящего солнца Берлоги. А в жизни потекла между супругами отчуждающая река общественности — ревнивая воля искусства и любовь поклоннической толпы, с каждым днем все более широкая, властная, страстно униженная и выжидательно требовательная, с каждым днем все далее отодвигающая берег жены от берега мужа, с каждым днем все выразительнее вопиющая к своему новому рабу-богу:
— Прежде всего ты мой… И потом — мой… И опять — тоже мой… Пусть все в жизни будет для тебя игрушка, потому что сам ты игрушка — моя!
Все житейские привязанности и принадлежности великого артиста — иллюзии. Действительна и победна лишь одна его принадлежность: публике, которой он кумир и невольник, учитель и балованное дитя!
Конечно, чуждость, невольно накоплявшаяся между супругами, была замечена чуткою театральною средою. Казалось бы, что жены людей успеха, — видимые счастливицы, которым бешено завидуют сотни дам, поклоняющихся мужьям их, — настолько удачно превозвышены супружескою любовью своею, так гордо обеспечены принадлежностью своею герою толпы, что — уж из недр толпы-то этой никакому, хотя бы самому смелому Дон Жуану или Ловеласу нельзя — безумно даже — думать об ухаживании за супругою полубога. Но за кулисами действует другая, более смелая и опытная психология.