Сумерки божков - Страница 122
* * *
Часу в четвертом декабрьской темной ночи Мавра Судакова, съемщица одной из бесчисленных на Коромысловке ночлежных квартир, была разбужена неурочным стуком в оконце своей хозяйской каморки.
— Кого черт несет?
Женский голос, не то смеющийся, не то плачущий, глухо отозвался сквозь двойные рамы:
— Отворяй, Мавра Кондратьевна! Своя!
Старуха выставила лицо в форточку.
— Кой бес? Нанашка! Никак ты?
— Я. Здравствуй, Мавруша! Отворяй скорее! Застыла!
— Где же тебя дьяволы трепали экое время? Я чаяла, ты уже в проруби давно мокнешь, за помин души думала подавать.
При лампочке старуха разглядела на вошедшей черную шелковую кофточку, хорошую суконную юбку, золотые часы с цепью… Но вместо верхнего платья Нанашка куталась в большой ковровый платок, и на голове, причесанной скромно, не по-уличному, а по-господски, у нее ничего не было.
— Ой, девонька, подмерзла же ты! — с участием завздыхала старуха, глядя на ее синее лицо и красные руки. Та возразила голосом, сиплым и дрожащим с большого перезябу, но весело и бойко:
— Ничего, Мавруша, — винца поставишь, так отогреемся!.. не чихнем!.. Деньги есть… неси поскорее!
— Где была-побывала? — спрашивала старуха, от шкапчика гремя посудою.
— А где была, там меня нету… Господи, благослови! С наступающим праздником!.. Уф! Побежал огонек по жилкам, пошла душа в рай!..
— Али давно не пробовала? — ухмылялась съемщица: уж слишком жадным наслаждением осветились черты женщины, оттаявшей и побелевшей в густом тепле, испускаемом в каморку старинною изразцовою лежанкою, на которой Мавра Коцдратьевна обычно парила старые кости свои.
— Больше месяца в рот не брала, — сквозь зубы бросила та, опоражнивая второй стаканчик.
— О-о? С чего ж это тебя так перепостило?
Женщина сухо объяснила:
— В больнице находилась… Лечили от этого самого… Лекари, шерсть им в горло!
Она позвенела стаканчиком о бутылку и захохотала.
— Ишь? — удивилась старуха, — а я, глядя на тебя, полагала было, что ты на хорошем фарту жила… Непохожа ты на больничные-то оглодки… Нарядная вернулась… Всегда возможно за барыню принять.
— Родственников встретила, в родственную опеку попала… Гнить бы им всем на кладбище!.. А теперь, Мавруша, буду тебе в ножки кланяться: выручай… скрой!
— Стырила? — быстро и зорко насторожилась съемщица.
Женщина возразила равнодушно и не обижаясь:
— Нет, я этим не занимаюсь… А убежала я из больницы-то… в окно ушла, искать будут…
— А-а-а! — успокоилась старуха, — это ничего, это я тебя всегда укрою… Эки дьяволы! придумали, — как есть здорового человека в больнице морить… Били, поди, тебя, что сбежала-то?
— Нет. Только скучно у них там… Ужас, как скучно!.. Перемени посудинку, Мавруша.
— В загул, стало быть, наше дело пойдет?
Женщина рассуждала, не отвечая:
— Я им вторую неделю говорю: «Отпустите меня, душа не терпит…» — «Ах, помилуйте, Надежда Филаретовна! да — когда угодно! Разве мы смеем задержать вас? Вот только печень вашу позвольте нам немножко успокоить, а то слишком раздражена, от нее вам может очень нехорошо быть…» Сегодня — печень, завтра — почки, там — селезенка… черт бы их драл! Вижу: виляют… оттягивают… А тут еще сиделок подслушала: старшая приказывает, чтобы следили за мною, что я задумываться стала, скучаю по вину, так — не ушла бы. А те дуры, спорят: «Где ей! у нее ноги опухли в ревматизмах, еле двигается!..» — «Ах вы! — думаю, — так-то? Я же вам, сударкам, покажу, какова я безногая!..» С вечера бумаги припасла, мякиша хлебного нажевала, а ночью стекла в оконнице наклейкою выдавила, — не скрипнули! — да в сад по водосточной трубе спустилась… ха-ха-ха!.. Не высоко: второй этаж! Кабы нашуметь не боялась, то спрыгнуть не страшно: сугробов нанесло под окнами-то… мягко!..
— Дивись, как ты платье не ободрала! — соболезновала старуха.
— Платье у меня в узле за плечами привязано было… Как можно — в платье? Чай, потом, хоть и ночью, надо по городу идти! В одном бельишке вылезла и сад перебежала… Уже внизу, под забором, на снегу оделась, платчишко — на голову, да — через забор, да — к тебе!..
— Милости просим! Хорошим гостям всегда рады.
— Версты три пешедралом гнала… Небось: не безногая!.. Я, Мавруша, того мнения, что все эти печени, да почки, да селезенки — нападают на здорового человека от неволи и скуки… На свободе и с посудинкою вот этакою никогда я никаких ревматизмов и катаров не ощущаю… Пьем, Мавруха!
Старуха ощупывала юбку ее.
— Хорошая материя… аглицкая… Поди, переменку тебе приготовить надоть будет?.. Приметна больно эта одежинка твоя… Продай! По знакомству дам золотушку…
— Дешево покупаешь — домой не носишь!.. Переменку возьму, а платья продавать покуда не намерена: деньги есть. Выпьем, Мавруха!..
— Онамнясь, черти твои заходили, — говорила съемщица, трудно жуя беззубым ртом баранку с солью. — Очень горевали, что тебя не обрели… Подхватили Марью Косую да Феклушку Тарань… трое суток карамболили… И в Бобковом, и по всей Коромысловке, и по слободам… Золотые вернулись девки те: в новых шляпах!..
— Это — которые же? — равнодушно спросила женщина, облизывая обожженные спиртом губы. — Туляк с компанией или Неболиголовка?
— Туляк твой в тюрьму сел, а Неболиголовке на нашу улицу давно хода нет, потому что посадские на него за бабочку тут одну злобятся, так ребра свои оберегает. Ветлуга с Марсиком да Никита Иваныч…
— Это бочкастый такой, рожа светится, как самовар медный?
— И вовсе нет. Что-й-тоты, девонька? Словно бы и впрямь не помнишь!.. — даже как бы обиделась старуха.
— Мало ли их, чертей!.. Впрочем, вспомнила, знаю: длинный, рыжий, на веху похож?.. По покойникам читает и под судом был, что с генеральского гроба кисти отрезал и пропил?
— Он самый и есть.
— С чего же бы это они кантуют? Казалось бы, у подобного ракла и денег таких не должно быть в заводе, чтобы девок по трое суток хороводить?
— Они теперь, при батюшке состоя, все денежны стали… Батюшка у нас на Коромысловке объявился, отец Экзакустодиан… бродячего поведения, потому что гоним от господ за правду. Ходит в народ и обличает, стало быть, врагов, которые суть сицилисты и анархисты… японцу на войну супротив православия сто миллионов надавали!.. А Никита Иваныч компанию таких же дюжих набрал — отца Экзакустодиана оберегают, чтобы какой-нибудь леворюцинер бомбы не бросил или невежества не сказал… Намедни — тут у самих моих окон — жиденка одного смертным боем били. Я, грешница, тоже поревновала было, с чапельником выбежала… так нет, выхватили антихриста доброхоты евоные! жив ушел! увезли!.. Ну и денежные сборы значительные производятся, с тарелкою, с мешком публику обходят… Телохранители-то, значит, в этом разе чрезвычайно как хорошо питаются… После того кому же как не им, жеребцам, хороводиться? Кто мало на тарелку положит, — даже бьют!
* * *
Убегая из лечебницы, Надежда Филаретовна оставила в комнате своей записку, в которой трогательно извинялась, просила не искать ее, а паспорт выслать в соседний, верст за шестьдесят, город на имя какой-то вдовы. Доктор Тигульский прискакал к Берлоге за инструкциями. Тот обратился к совершенно смущенному Аухфишу:
— Я говорил… ты видишь!..
Накануне своего бенефиса Берлога получил по почте смертный приговор — безграмотный и ругательный, как все подобные документы, которыми сыпать не скупится черная сотня по адресам, приказанным вожаками. Для Берлоги это было не в первинку.
— Руки коротки! Если бы все подобные приговоры приводились в исполнение, то мне бы уже раз пять умереть надо было!
Лествицына, — он заезжал к ней теперь довольно часто, — тоже предупреждала его:
— Дорогой Андрей Викторович, мои квартирные хозяева— фанатические поклонники этого Экзакустодиана, о котором теперь так много говорят в городе. Но они и меня очень любят… ведь я у них уже седьмой год безвыездно квартирую, даже детей крестила. Так вот — они рассказывают, что Экзакустодиан ихний в последних речах своих ужасно как на театр наш обрушивается… Вертеп, жидовское гнездо, бесовское действо, скоморошья крамола, — каждый день он нас подобными милыми словечками обливает, как помоями из ведра… Поклонникам своим наотрез воспретил посещать театр, а — кто не послушает, да будет анафема!.. Особенно злобится, что у нас бывают спектакли по субботам… Мне кажется, Андрей Викторович, на агитацию эту следовало бы обратить внимание: толпа раздражена, — не вышло бы чего худого?