Сумерки божков - Страница 118
— Поздно. Некогда готовить. Теперь у нас на очереди — «Сказание о Китеже»… Это сложно. Оркестр и хор устают. Поджио занят. Новую постановку нам не втиснуть в порядок репетиций. [430]
— Я понимаю. Тогда — что-нибудь репертуарное, но хорошо забытое, давно не шедшее… в чем я редко выступал… В крайнем случае, конечно, придется остановиться на «Крестьянской войне».
— Да… если Брыкаев подпишет афишу. Шесть спектаклей, которые генерал-губернатор лично разрешил мне, сегодня кончились. А теперь с черносотенцами этими я, право, уж и не знаю, как мы устроимся.
— Гм… Придется, значит, шевельнуть Вагнером. Он у нас весь в репертуаре.
— Предупреждаю тебя, Андрей Викторович: от сильных драматических партий я решила отказаться навсегда, — так что и не проси…
— Почему?
— Потому что они — не мои. Теперь в персонале есть специальная примадонна для этих партий. Не желаю конкурировать и напрашиваться на невыгодное сравнение. Ни вторым нумером идти, ни суррогатом быть мне в своем собственном деле неудобно.
— Однако, — неловко бухнул Берлога, — поешь же ты сегодня Маргариту Трентскую?
Елена Сергеевна сказала ему снисходительным взглядом что-то вроде любезного «дурака» и, помолчав, ответила:
— Исключительно затем, чтобы изгладить бестактность, с какою эта партия была у меня отнята, — показать театру, тебе и себе самой, что я могу ее исполнять и имела на нее право, когда настаивала петь ее. Хочешь ты доставить мне большое удовольствие, друг Андрей?
— Это будет для меня счастьем, Елена.
— Возьми в свой бенефис оперу из старого, первого, репертуара молодых наших лет, когда мы с тобою начинали карьеру.
Берлога скорчил горестную гримасу.
— Леля, милая, да ведь этак придется свою присягу сломить и посрамить себя на старости лет мейерберовщиною или даже вердятиною?
— Зачем же вердятиною? Есть Моцарт… Россини… Глинка… французы… Чайковский… Да и Верди? Мне было бы приятно вспомнить время, когда я трепетною девушкою поднималась по лестнице замка, со свечою в руках, как робкая Джильда, а ты… [431]
— «Под жалкой маскою шута!» — запел Берлога из «Риголетто». — Вот фантазия! Зачем тебе это, Леля?
Она отвечала серьезно:
— Затем, что круг наш свершился, и мне хотелось бы проститься с тобою — сводя начало с концом — у той самой двери, через которую мы вместе, рука об руку, вошли в искусство.
— Проститься?
— Да, Андрей. Я думаю, что этот сезон — последний, который мы сделаем вместе. Я уверена: театра на новый срок мне не отдадут.
— Однако черносотенный протест в Думе не имел никакого успеха.
— Потому что знали, что протестом этим недоволен генерал-губернатор, обидевшийся, что обуховцы суются к нему с указкою и учат его управлять краем. Потому что Хлебенный кое на кого давнул, кое-кого, вероятно, купил. Да и в таких-то благоприятных условиях большинство наше вышло маленькое, каким-нибудь десятком голосов. Это не победа, а предостережение: жди разгрома! Если бы генерал-губернатор высказался против нас, то — можешь быть уверен: мой контракт был бы уже нарушен… Не удалось, но черная сотня чувствует свою силу, не простила и ждет. Театр у меня отнимут. Ты увидишь, ты увидишь! Эта пресловутая театральная комиссия — лабазник, банщик, два адвоката и какой-то писец или делопроизводитель из управы — тринадцать лет признака жизни не обнаруживала… только, бывало, за контрамарками для родных в кассу лазят. А теперь разгуливают по сцене, пытаются командовать за кулисами, суют нос в контору, в уборные, кладовые… что-то контролируют… являют власть… Вчера Поджио просто-напросто выгнал их из мастерской.
— И отлично сделал. В другой раз не сунутся.
— Нет, сунутся. Дай только осмелеть. И так сунутся, что уже не Поджио их выгонит, но они Поджио… Дело трещит по швам. Я вижу это очень хорошо, мой милый Андрюша!.. Ну а остаться здесь, на развалинах моего дела, примадонною в чужой опере, в новой, пришлой дирекции, под командою каких-то там банщиков и писцов, — не могу! это свыше сил моих!.. Я жить хочу, Андрей, а подобное зрелище, как ни сильна я, как ни умею владеть собою, в один сезон состарит меня и сведет в могилу.
Берлога. Если ты покинешь театр свой, конечно, дело рассыплется в ту же минуту. Я тоже не останусь в нем.
Елена Сергеевна. Нет, Андрей. Ты останешься.
Берлога. Позволь мне отвечать за себя!
Елена Сергеевна. Останешься. Я знаю, кто будет моею преемницею.
Берлога. Ты думаешь о Светлицкой?
Елена Сергеевна. Несомненно. Она приятельница всех этих господ. Она — единственный авторитет во враждебной мне артистической группе. Единственная из них, о которой в случае передачи нельзя будет сказать, что театр отдали Бог знает кому. Дело Светлицкой построено будет на репертуаре Наседкиной, а ты и Наседкина связаны слишком тесно: ты останешься с ними. Да и надо тебе с ними остаться. Здесь, в России — твой репертуар, твоя сила, твои пристрастия. В Европе, в Америке ты сейчас в состоянии лишь делать деньги. Работать на искусство и — искусством — на общество, как ты понимаешь и хочешь, можно только в России… Ты большой русский человек. Твое место и назначение — в русском искусстве. Ты должен и обязан в нем кончить век свой…
Берлога. Ты, следовательно, за границу думаешь переселиться, Леля?
Елена Сергеевна. Мы с Морицем Раймондовичем имеем давние предложения в Америку — в Нью-Йорк, Буэнос-Айрес… потом турне по всем большим центрам материка. Сроком — года на два… Довольно!
Берлога. Вернешься миллионершей.
Елена Сергеевна. И старухой… Душа умрет.
Берлога. Вот еще!
Елена Сергеевна. Уже умирает… Этот сезон доконал меня. Оттого-то и хочу проститься с тобою в хорошем, молодом воспоминании: ты с моею молодостью слит… Споем же в последний раз по-молодому! В сумерки наши — вспомним рассвет!
Берлога. А это не мнительность твоя, что театр достанется Светлицкой?
Елена Сергеевна. Убеждена, что втихомолку она уже и заявление подала.
Берлога. Но, Леля, даже и в таком случае, зачем тебе уходить? Ведь Светлицкая в состоянии дать лишь номинальную фирму. В деле она — я знаю взгляды ее — не произведет никакой ломки и пойдет твоею протоптанною тропою. На новшества она способна гораздо менее, чем ты, до попятных шагов, можешь быть уверена, не допустит ее моя рука. В конце концов она, хоть и враг твой, но в театральном деле все-таки твоя ученица, как и все мы. Вместо того чтобы губить театр распадом, не лучше ли вам прекратить вражду вашу и соединиться? И тогда вместо напрасных ранних сумерков мы создадим цельность ясного и светлого дня, который долго-долго не узнает заката!
Елена Сергеевна. Перестань, Андрей! Ты не знаешь, о чем говоришь. Я и Светлицкая в одном деле! Я — в труппе Саньки Светлицкой!
Берлога. Служила же она у тебя, в твоем театре… тринадцать лет!
Елена Сергеевна. Если у нее достало на то низости, — тем хуже для нее, но я ей в этом милом качестве не соперница.
Берлога. Низости, Леля?
Елена Сергеевна. Разве ты не находишь низостью служить у человека, которого ты ненавидишь, а он тебя презирает? Между мною и Светлицкою — непримиримое, Андрей!
Берлога. Да, я знаю. Эта вражда ваша тайная — первое несчастие нашего театра, первый зачаток его разложения. Но — из-за чего она пошла у вас, чего вы не поделили, я никогда не мог узнать, ни догадаться… А ведь я хорошо помню, как на первых порах вы были нежнейшими приятельницами. Ты еще, по обыкновению, немножко ледком дышала и крахмалилась, но она в тебе души не чаяла… И вдруг — лопнуло: сразу, чуть ли не в один день…
Елена Сергеевна. Я не имею права посвятить тебя в этот секрет. Я дала слово молчать.
Берлога. Кому?
Елена Сергеевна. Ей. Она это молчание когда-то у меня, ползая на коленях, выпросила, Она — змея, но надо держать слово, данное даже змее. Итак, Андрюша, что же? «Риголетто»? «Дон Жуан»? «Свадьба Фигаро»? «Вильгельм Телль»? «Джиоконда»? [432]