Сумерки божков - Страница 102
— Читайте, — говорил Берлога Аристонову, — вот вам расписка Аухфиша, что он получил от меня для Надежды Филаретовны двадцать пять тысяч рублей… Смею надеяться, что женщина, обеспеченная такою суммою, не имеет права жаловаться, будто она оставлена на произвол судьбы и вынуждена трепаться в ноябре под ситцевыми лохмотьями в рваных прюнелевых ботинках… Вот расписки Надежды Филаретовны или ее уполномоченных… Вы видите: она обратила свое обеспечение в какой-то, с позволения сказать, пропойный фонд… Десять рублей, двадцать пять, сто… Кто там? — сердито вскрикнул Берлога, отзываясь на осторожный стук в двери. — Настя! Ведь просил меня не беспокоить!.. Кто там?
— Я, Аухфиш. Если ты еще занят…
Досада на лице артиста сменилась радостью.
— Очень рад. Входи, голубчик. Ты необыкновенно кстати, милый Шмуйло.
Аухфиш. Не удивительно быть кстати, когда зван обедать… Или ты забыл?
Берлога. А, черт! Погоди! Не до того…
Аухфиш. Сила Кузьмич тоже сейчас подъедет. Но так как я имею к тебе — подобно Мармеладову — разговор приватный, то позволил себе просить Настасью Николаевну, чтобы она задержала его на несколько минут приятною своею беседою. [394]
Он недоумевающе смотрел на Аристонова — выжидательно, как на лишнего. А тот, гордый, красивый, хмурый, стоял с таким видом, что, мол, места своего никому не уступлю и уйду всех позже, когда сам захочу: я здесь сейчас главный человек, мое дело — самое важное и очередное, и все, что здесь происходит и может произойти, оно — первое в жизни и для Берлоги, и для меня, и для всех прикосновенных.
Берлога представил:
— Аухфиш, Аристонов… познакомьтесь… Представь себе, Самуил: Надежда Филаретовна изволила пожаловать в город и — по обыкновению — в ужаснейшем виде…
Аухфиш. Знаю. Я затем и приехал к тебе пораньше, чтобы поговорить…
Берлога. Откуда узнал? Была у тебя?
Аухфиш. Нет… хуже… Репортер заметку доставил в редакцию «Почтальона»… Угораздило их столкнуться в яме какой-то.
Берлога долго молчал. Хмурый, как осенний лес, он краснел, будто вечерняя туча под солнечным закатом.
— Что же — эта прелесть появится в газете? — спросил он наконец глухим, ревущим звуком, медным каким-то, будто колокольным, голосом.
— В нашей, конечно, нет… И я принял меры, — взял слово с репортера, что он не сдаст заметки в другие издания… Но ведь это — паллиатив. Сегодня пронюхал наш репортер, завтра пронюхает репортер «Обуха»… Надо предупредить скандал, — найти Надежду Филаретовну, уговорить, усовестить, выпроводить из города, — вообще принять меры.
Берлога опять обратил на Аристонова указательный перст свой.
— Она теперь вот у него в номере заперта… пьяная лежит…
— Ах, вот это прекрасно! — обрадовался Аухфиш. — Следовательно, не потратим напрасно времени на розыски…
Берлога говорил:
— Ты при Аристонове вообще не стесняйся… Парень настоящий… Друг.
Сергей встрепенулся, широко раскрыл глаза, рванулся движением, словно хотел отречься, возразить, и — ничего не сказал. Аухфиш твердил:
— Прекрасно, прекрасно… Это счастливый исход… Если хочешь, я сейчас же поеду к ней, приведу ее в норму, и — по прежним примерам — инцидент будет исчерпан…
Берлога. Впредь до возобновления.
Аухфиш. Tu l’as voulu, Georges Dandin, tu l’as voulu! [395]
Берлога угрюмо заметался по кабинету, тряся головою, как лев пустынный. Аухфиш деловито обратился к Аристонову:
— Очень безобразничает?
Сергей. В мертвом запое… Ничего не понимает.
Аухфиш сел, вздохнул, умолк, призакрыл глаза, закурил сигару.
— Ожидаю резолюции… — промолвил он после долгого ожидания, наполненного пыхтящими вздохами, будто стонами шагающего, шатко качающегося Берлоги.
— Оставь… Что я могу? — огрызнулся тот.
— А я что могу? Твой полномочный министр — не более. Ты — власть законодательная, я — исполнительная…
— Какие от меня законы!
Долгое молчание. Берлога на ходу мрачно ткнул рукою в воздухе, по направлению к Сергею Аристонову.
— Он очень расстроил и глубоко растрогал меня… В отчаянном она положении!
Аухфиш усмехнулся с печальною досадою.
— Что же? Попробуй еще раз опыт спасательства… Возьми ее к себе.
Берлога отозвался с большим сердцем:
— Этого, я думаю, даже злейший мой враг, даже круглый идиот от меня не потребует!
Аухфиш. Да, ты эту горькую чашу выпил до дна. Довольно, друг милый. Ты нам слишком нужен и дорог. Рисковать собою мы тебе не позволим. У тебя есть свое дело, свои обязанности, свое святое назначение. Жертвовать своею ролью в искусстве ты не вправе даже и для лучшего человека, чем Надежда Филаретовна.
Берлога. Человек-то она, положим, прекрасный! Лучше всех вас, буржуев!
Аухфиш. Это я слыхал от тебя тысячу раз. Но уж будь любезен: если я буржуа, то оставь мне право буржуазной морали и логики. В Надежде Филаретовне я могу видеть лишь одно из двух — на выбор: или, как Ломброзо определяет, прирожденную проститутку и, следовательно, непременную кандидатку в преступницы; или буйную сумасшедшую. [396] В том и другом случае она небезопасна. Это — постоянная угроза тебе, обществу, всем моральным нитям, которыми ты с искусством связан. Какая-то ходячая катастрофа, вредная, наконец, и для нее самой.
Берлога. Скажи: прежде всего, а не — наконец!
Аухфиш. У меня к ней личных отношений никаких нет, а потому, извини, я могу рассматривать ее лишь с точки зрения общественной ценности. Тут она — нуль, хуже: отрицательная величина. Поэтому, «прежде всего» для меня — ты и искусство, а Надежда Филаретовна — «наконец». Против фатума не пойдешь. Что обречено гибели законом природы, должно погибнуть. Надежда Филаретовна — человек пропащий. Но, пропадая, пусть, по крайней мере, не портит существования другим. Она вредна — и должна быть обезврежена.
Берлога. То есть — опять в больницу какую-нибудь? Старая музыка, Самуил! Ты знаешь ведь, что она не хочет.
Аухфиш. Душевнобольных о согласии не спрашивают.
Берлога. А от «спасительных насилий», как это, бывало, нам с кафедры профессора определяли, она имеет обыкновение тоже спасаться — покушениями на самоубийство!.. Покорно благодарю!.. Пойми же ты, милый мой друг, Самуил Львович, что есть птицы, которые клеток не выносят, и — лучше их в вихре ночной бури бросить, чем клеткою оберегать… Если Надежда не чувствует себя хозяйкою своих поступков, она бьется в четырех стенах, как пленная ласточка о прутья клетки… Хоть голову расшибить и кровью истечь, да не быть бы там, где велят и как велят! Ну-с а на душу свою взять ее смерть я не согласен!.. нет!.. Наши жизни пошли врознь, так уж и умирать давай будем — каждый по-своему, в независимости друг от друга и кому как нравится.
Аухфиш пожал плечами.
— Ну а если она замерзнет на улице, пьяная? Разве невозможно это, молодой человек? — обратился он за поддержкою к Аристонову.
Тот отвечал:
— Она и третьего дня замерзла бы, если бы я не подобрал.
Но голос его звучал нерешительно. Заметно было, что последние слова Берлоги ему понравились. Он и сам встрепенулся, как птица, и смотрел на Берлогу зорко, пытливо, охотничьим глазком сокола, сторожащего крылатое слово, как готовую подняться цаплю или водяную курочку.
Аухфиш продолжал:
— Вот видишь, Андрей Викторович. Ты язвишь меня «спасительным насилием». Но тебе вряд ли удастся доказать мне, что больному человеку легче на панели в ноябрьскую изморозь либо в кабаке, среди пьяных драк, чем в мягкой постели, среди европейского комфорта и тщательного ухода.
— Не знаю!
— Андрей Викторович, не капризничай! Нельзя же звать белое черным и черное белым. Не дети мы.
— Да ты вспомни, сколько раз она удирала из комфортов-то этих и постелей мягких? Сегодня — уговорили ее в шелки и кашемиры облечься, а завтра она опять где-нибудь на Толкучем рынке щеголяет в ситцевом тряпье и калошах на босу ногу. В комфорты-то и постели мягкие ее приходится тащить силою, а от Бобкова трактира надо силою удерживать, в тюрьму запирать, тюремщиков приставлять…