Сумерки божков - Страница 101
От Надежды Филаретовны Берлога получил с тою же почтою короткую записку — и уже не из Ростова-на-Дону, а из Одессы:
Прощай, Андрюша милый. Спасибо за все. Не ищи. Довольно. Поспасал, — и будет. Свинье место в луже, а горбатого одна могила исправит. Прощенья не прошу, потому что простить меня нельзя, но, право, благодарна тебе, что ты ко мне был хороший.
Все розыски Надежды Филаретовны были тщетны. Полиция предполагала, что сутенер-лакей, увезший ее из Ростова, продал ее в Александрию или Порт-Саид. Но два года спустя на киевском Крещатике Самуила Львовича Аухфиша ударила по плечу пьяная проститутка.
— Интеллигент, угости коньяком!
Аухфиш взглянул, узнал и — вцепился…
В эту встречу, последнюю и короткую, лицом к лицу уже не с Наною, но с живым трупом Наны Берлога убедился, что его личная роль в жизни этой женщины и нравственная ответственность за нее кончены, и единственно, чем он еще в состоянии быть ей полезен, это — поддерживать ее материально. Аухфиш взялся быть деловым посредником между ним и Надеждою Филаретовною. Берлога вручил ему крупный денежный взнос, из которого Аухфиш должен был выдавать или высылать Надежде Филаретовне по ее востребованию. Надежда Филаретовна — узнав — даже рассмеялась:
— Разве можно мне деньги давать? Лучше в Днепр бросить.
Взяла двадцать пять рублей и скрылась.
Берлога в то время уже любил Елену Савицкую, и они вместе созидали свою художественную оперу. А затем побежали тринадцать лет творчества, успеха, славы, любви…
Надежда Филаретовна беспокоила Аухфиша очень редко, но всегда ужасно внезапно, — в самом деле, словно падал какой-то дамоклов меч бессмертно и насмешливо притаившегося неизбытного скандала. Сравнительно большую сумму она потребовала только однажды, когда ей действительно надо было выкупиться из публичного дома, в который она спьяну продалась, а там ее больно избили.
Однажды понадобилась и она Берлоге. Он задумал было обзакониться с одною из своих поклонниц, крупною капиталисткою. Аухфиш после долгих розысков нашел Надежду Филаретовну, — подавальщицею ружей при тире на Минеральных водах, в глупейшем тирольском костюме, сравнительно трезвую, но уже неузнаваемо пошлую и грубую, под зеленою пернатою шляпою, с раскрашенною штукатуркою по расплывшемуся лицу. [391] Надежда Филаретовна выслушала предложение дать развод и спросила, кто невеста. Аухфиш назвал, описал.
— Нет, я развода не дам.
— Полно вам, Надежда Филаретовна! Почему?
— Совсем незачем Андрею Викторовичу на этой госпоже жениться.
— Вам-то что? Не все ли равно?
— Видите ли, Аухфиш: не давать развода — это — единственный способ, которым я могу отблагодарить Андрюшу за его доброту ко мне. Ему не годится быть женатым. Мною он застрахован от новой глупой женитьбы — вроде вот этой.
— Надежда Филаретовна, извините, но — понимаете ли вы, что при вашем образе жизни нам будет не трудно провести процесс о разводе и без соглашения с вами?
Глаза Надежды Филаретовны сверкнули голубыми молниями и потемнели, как под тучею. На мгновение Аухфиш узнал в ней прежнюю прекрасную Нану.
— О? Процесс? Отлично. Но тогда уговор: на меня не пенять. Раскопаем всю подноготную с самого начала, чтобы грязь-то по всей Европе поплыла!
— Когда-то вы сами предлагали Андрею Викторовичу…
— Тогда бы и брал, когда предлагала.
Подумала и прибавила:
— Зачем он у меня развода не спрашивал, покуда жил с Еленою Савицкою? Эта — пара была. Для нее бы посторонилась… А денежный мешок пусть сам добывает, как знает.
— Так и передать?
— Так и передайте.
Берлога выслушал своего поверенного, похмурился, повздыхал, поерошил темные вихры свои, попыхтел доброю дюжиною недокуренных папирос, порасставил их, где попало, почертыхался, шагая по кабинету из угла в угол, — и наконец смущенный, сказал Аухфишу, совсем расстроенный:
— Знаешь ли, Самуил Львович… черт ее побери совсем, эту Нану… Знаешь, она права… Канитель! Брось!..
XXV
Берлога, бледный, бродил по спальне, пыхая папиросою, и, останавливаясь пред сидящим Аристоновым, нагибался к нему низко-низко.
— Моя вина пред Надеждою Филаретовною, — говорил он раздельно и веско, — слагается из того, что я не хочу быть окончательно виноватым пред нею. Эта женщина сплетена из своенравий дикой свободы. Лишить ее свободы значит совершить против нее оскорбительную жестокость и напрасное преступление. Вот сейчас придет к обеду Аухфиш, узнает, что Надежда Филаретовна объявилась, и начнет уговаривать меня, чтобы я запрятал ее в сумасшедший дом. По его адвокатскому мнению, это — не только право мое, но и мой долг. Он десятки раз доказывал мне, что, оставляя Нану на свободе, я грешу ужасно, поступаю нечестно против общества. Ну а я не могу. Он отличнейший человек, наш милый Аухфиш, умнейший, образованнейший, честнейший, только — несносный буржуа. Как упрется в свою «пользу общества», так уж это — ultima ratio [392], не свернешь его. И все, что в его программу не уложится аккуратно по предложенной мерке, будет отсечено и похерено так чисто и неумолимо, что сам Брыкаев позавидует. Я же, должен сознаться, совсем не настолько обожаю это наше великолепное общество, чтобы во имя его безопасности упрятывать за толстые стены и железные решетки женщину, которая никому не делает зла, кроме себя самой, а в трезвое время свое, наверное, умнее нас с вами, обоих вместе взятых. Покуда я вижу в человеке свет разума, я не смею отказать ему в свободе воли, я признаю его право распоряжаться собою, как ему угодно. Вас привело в ужас — найти мою жену пьяною проституткою в Бобковом трактире, в ситцевом платье, в рваных башмаках — по ноябрьскому морозу. Да, ужасно. Но вы видели: я не был ни потрясен, ни даже изумлен вашим рассказом. Это у меня — уже притертый мозоль. Наступят, — вскрикнешь, но долго не болит. Все здесь думано, передумано, обдумано. Что страдало — отстрадало, что мучило и гневило — перестало. С супругою моею я боролся за нее самое долго и честно и отступился от нее не потому, что устал, но— когда убедился, что она — права.
Аристонов вскинул на артиста глаза— недоверчивые, сердитые.
— То есть — как права? Насчет чего?
— В том права, что лучше и глубже знает самое себя, чем мы ее знаем. Все наши старания и заботы о ней всегда были, есть и будут напрасны и ей противны, потому что становятся между ее натурою и жизнью, как враждебные, чужими руками сооруженные перегородки, которые воле ее приходится расшибать, чтобы объединяться с инстинктом и жить по-своему. Что делать? Птице нужно безумие крыльев, жуку-могильщику — тление трупа, а Надежде Филаретовне — Бобков трактир… Так что не спешите считать меня извергом… Перейдемте-ка в мой кабинет. Я покажу вам документы…
Берлога откинул портьеру и щелкнул у дверей электрическим выключателем. Вспыхнувший в потолке матовый полушар мягко озарил большую, красивую комнату с дорогими книжными шкафами, с бронзовым «Извозчиком» Трубецкого на письменном столе, с гипсовым Максимом Горьким в одном углу, с бронзовым Лассалем в другом. [393] Сверкали сквозь хрустальные стенки горки с золотом и серебром, даренным от публики. Между картин по стенам, — все оригиналов, все в ценных и стильных, любящими авторскими руками подобранных рамах, — извивались широкими плоскими змеями полосы драгоценных лент: красные, голубые, белые, сверкающие, как парча, матовые, как платина, седоватые веселым стриженым серебром атласа, испещренные золотыми и черными литерами посвящений. Куча лавровых венков сохла на полу у стены небрежно сваленною копною. От нее в кабинете артиста пахло — поэт сказал бы: славою, но сам Берлога жаловался, что москательною кладовою. Копны подобные Берлога раздаривал поклонникам щедрою рукою, прислуга, да и сама Настасья Николаевна, распродавали их либо в мелочные лавочки на лавровый лист, либо просто обратно в те самые цветочные магазины, из которых они выходили; наконец, раза четыре в год генеральная чистка квартиры решительно удаляла пыльные остатки их на чердак или даже в помойку. Но — не проходило и недели, как вырастала новая копна, со свежими листьями и свежим духом. Некоторые — особенно художественные, по преимуществу, пальмовые — венки сохранялись, повешенные темно-зелеными и серыми ободьями вокруг портретов знаменитых композиторов. Сурово хмурился Рубинштейн, безразлично благодушествовал Чайковский, испуганно сквозь очки смотрел близорукий Римский-Корсаков.