Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж) - Страница 10
Теперь Джейн на небесах, как и моя сестра. В наш медовый месяц она заставила меня прочесть "Братьев Карамазовых". Считала, что это самый великий роман на свете. Очень подходящее чтение, когда в последний раз проводишь несколько дней там, где так долго жила твоя семья, поскольку рассказано в книге про то, что творится в душах людских, а дома и прочая недвижимость не имеют в этом романе ни малейшего значения.
Погода стояла холодная, но солнечная. Кончалась осень.
Мы плавали по озеру в старой, протекающей лодке, которую всю жизнь я называл "Бераликур" - имя, состоящее из трех наших имен: Бернард, Алиса, Курт. Правда, мы решили, что не надо писать краской название на борту, это уж было бы слишком. Все жившие на Максинкуки, кто хоть когда-нибудь что-нибудь собой представлял, и так знали, что лодка называется "Бераликур".
- Когда мне было одиннадцать, я переплывал это озеро, - сообщил я Джейн.
- Да, ты уже рассказывал. А я добавил:
- Наверное, думаешь - быть такого не может. Мне самому не верится, что переплывал, так что я тебя понимаю. Спроси брата или сестру.
Кстати, Джейн тоже была писательница, и прошлой осенью, ровно через сорок два года после нашей свадьбы, посмертно вышла ее книга "Бескрылые ангелы", где рассказывается, как мы растили всех наших детей на мысе Код.
В медовый месяц она расспрашивала, сильно ли меня притягивала в детстве Калверская военная Академия, хотя я про нее ни разу не упомянул. Ведь Академия располагалась на северном берегу озера, и главным образом благодаря ей, существовал целый городок, называвшийся Аннаполис[10], у них там был конный эскадрон, целая флотилия парусных яхт, а время от времени устраивались шумные парады и прочее. Каждый вечер на закате палили из пушки.
- Я про нее вспоминал, только когда пушка стреляла, - сказал я, - и все молил небо, чтобы ни за что там не оказаться. Мне не хотелось, чтобы на меня орали, да и военная форма мне никогда не нравилась.
Мы видели в наш медовый месяц гагару, плывшую по озеру Максинкуки, и ее леденящие душу пронзительные, клокочущие рулады казались воплем сумасшедшего.
Лишь теперь понимаю, что надо было завопить в ответ: "Ага! Эйтомайя!"
Двадцать лет я жил на мысе Код, так что в памяти моих детей должно было остаться все, что навевает, все, чему учит залив у Барнстейбла, и болота, куда в прибой докатывает соленая вода, и очень глубокий пруд всего в двухстах ярдах от нашего дома, - он остался от ледникового периода и называется Коггинс-понд.
Моим детям, которые теперь уже на середине жизненного пути и сами обзавелись детьми, не потребовалось усилий, чтобы уразуметь: тот залив, и болота, и пруд теперь навеки с ними, словно их душа. Дом в Барнстейбле, где они росли, по-прежнему принадлежит нашей семье. Они им теперь владеют совместно. Дом им оставила их мать, а также доходы от продажи ее книги, если таковые будут, - так сказано в ее нехитром завещании. Одна из дочерей, художница, живет в этом доме круглый год с мужем и сыном. Другие наследники туда периодически наведываются, сопровождаемые родичами и отпрысками, особенно часто в славные летние дни.
Дети этих наследников тоже учатся находить до наступления темноты дорогу домой, петляющую вдоль залива, болот и пруда, иной раз среди плывунов. И сколько их, этих детей! Кровь в них течет разная, хотя язык один, и уж конечно, украсили они этот язык несколькими словами, которых не найти ни в одном лексиконе, потому что слова придуманы ими самими.
А вот чуть ли не самое последнее слово в "Братьях Карамазовых": ура!"
(Это эссе тоже появилось в "Архитектурном дайджесте". Мне нравится писать для этого журнала, потому что мой отец и дед были архитекторы. Печатаясь в журнале, издаваемом для людей этой профессии, я, возможно, посылаю их теням молчаливый упрек: ведь если бы отец меня поощрял, я мог бы, должен был бы продолжить династию индианских архитекторов по фамилии Воннегут. Вообще-то есть молодой архитектор Скотт Воннегут, сын моего старшего брата Бернарда, - он строит дома в Вермонте. Но ведь Вермонт совсем не Индиана, а Скотт не стал, не мог стать тем, кем надлежало сделаться мне, - деловым партнером моего отца.)
V
Своего деда-архитектора Бернарда я не знал, но мне говорили: ему до того не нравился родной его город Индианаполис, что, умирая довольно еще молодым, он испытывал облегчение - больше его не увидит. Предпочел бы он жить в Нью-Йорке или в Европе, где прошли почти вся его юность и первые взрослые годы. Думаю, он бы пришел в восторг от диких своих индианских внуков, вечно помышлявших сбежать куда-нибудь подальше, допустим, в город Дрезден на реке Эльбе.
Я уж всем надоел рассказами про то, как отец не хотел посылать меня в университет, если я не захочу заниматься там химией. А ведь каким бы я чувствовал себя польщенным, посоветуй он мне вместо этого тоже стать архитектором.
(О Господи! Только взялся за эту книжку, а уж сколько нагромоздил психологических сложностей! Успел поведать о причинах, из-за которых втайне страшусь женщин, и о том, отчего всякий раз, как заговорят про архитекторов, у меня на лице появляется такое же выражение, как у собаки, жрущей на улице дерьмо.)
На похоронах прекрасного писателя Доналда Бартельма (до чего же было ему неохота умирать, ведь он все набирал и набирал силу), я ни с того, ни с сего ляпнул, что между нами была скрытая родственность, как будто, например, мы оба эстонского происхождения или у обоих предки жили на Фризских островах. (Хоронили Бартельма в ноябре 1989.) Мы знали друг друга много лет, но особенно близки не были. Хотя часто, встретившись глазами, тут же чувствовали свою скрытую родственность со всеми ее разнообразными последствиями.
И вот, пожалуйста, оказывается, мы оба сыновья архитекторов.
Теперь понятно, почему мы рассказывали свои истории вызывающе небанально, хотя я отдавал себе отчет в том, что литературные условности дань вежливости по отношению к читателю, а стало быть, нет никаких причин их третировать. (Литература, как ни одна другая область искусства, требует от тех, кто ей себя посвятил, исполнительского дарования. Чтение книги - это ее исполнение, и писатель должен сделать все, от него зависящее, чтобы облегчить эту трудную работу, - скажем так: есть ли смысл сочинять симфонию, когда Нью-Йоркский филармонический оркестр просто не сможет ее сыграть?) Но, происходя из семей архитекторов, мы с Бартельмом изо всех сил пытались воплотить в реальность мечту любого зодчего, состоящую в том, чтобы воздвигнуть что-то никем дотоле не виденное, однако же оказавшееся очень даже пригодным для использования по назначению.
Подразделение американских писателей, которых я по-настоящему любил, понесло тяжелые потери. (Служащие страховых компаний не удивятся, услышав только что сказанное человеком, которому шестьдесят семь лет.) Через четыре дня после Бартельма хоронили Бернарда Маламуда, умершего в семьдесят один год. (Я не присутствовал. Болен был. А если бы присутствовал, прочел бы над гробом что-нибудь из им написанного.) Мои летние соседи по Лонг-Айленду уже обрели вечный покой - Джеймс Джонс, Нельсон Олгрен, Трумен Капоте, Ирвин Шоу. Бартельм был младше всех и менее всего исчерпал себя, чтобы настала пора уходить. Ему было всего пятьдесят восемь. (Средний возраст американцев, павших на второй мировой войне, равняется двадцати шести годам. Павших во Вьетнаме - двадцати. Как ужасно! Ужасно!)
Нельсон Олгрен дожил до семидесяти двух лет (как и мой отец). Я написал о нем в предисловии к переизданию его романа "Никогда не наступает утро" (1987).
"В дневнике моей жены Джил Кременц отмечено, что молодой английский писатель индийского происхождения Салман Рушди приезжал к нам в Сагапонэк на Лонг-Айленде 3 мая 1981 года, мы вместе пообедали. Только что появилось американское издание его превосходного романа "Дети полуночи", и он заметил, что самую умную рецензию написал Нельсон Олгрен, с которым ему хотелось бы познакомиться. Я сказал, что с Олгреном мы немножко знакомы, поскольку Джил несколько раз его фотографировала, а в 1965 году мы вместе вели писательскую мастерскую в университете Айова - сидели без гроша что он, что я, мне было сорок три года, а ему пятьдесят шесть.