Суд идет - Страница 14
Следователь усмехнулся и раздвинул шторы. Дневной свет был так чист и прозрачен, что хотелось вдохнуть его всей грудью.
- Подойди сюда. Слышишь? Тебе говорю. Сейчас ударит,- подумал Сережа, деревенея лицом.
- Глянь в окно!
Сережа увидел площадь, на которой бывал раньше, увидел вход в метро с нырявшими туда человечками, маленькие троллейбусы и автомобили, в которых тоже ехали люди, и каждый ехал, куда хотел. А сверху падал снег, живой настоящий снег.
- Вон они где - подсудимые. Видал - сколько? Следователь показал на снующую под ними толпу. Потом погладил Сережу по стриженой голове и ласково пояснил:
- А ты, брат, уже не подсудимый. Ты - осужденный.
Хлопоты были бесполезны. Ему уже намекнули в одной высокой инстанции:
- Лучше не суйся. Тебе доверяют - можешь быть спокоен. А вступаться за него не советуем. Только себя запачкаешь. Забудь и рожай другого, пока способен. А этот - этот тебе не сын.
Но бабушка не унималась:
- Хлопочи! Добивайся! Или ты - не отец?
Отец! У других дети - как дети. Институты кончают. Аспирантуру. Даже у Скромных мальчишка - попался, так, по крайней мере, на краже. Отец его выпорол для острастки - и концы в воду. А это - надо же? Из десятилетки - в тюрьму - отцовское имя позорить. Да еще в такое время!
- Нет, мамаша,- ответил Глoбов, глядя на ее мокрые валенки.- Идут большие аресты. Не могу.
- Что вы сказали? Боюсь? Не то слово. Разве я когда боялся? Меня все боялись... Я же - прокурор, поймите. Мне совесть не позволяет. Я- людей, может быть, менее виновных ежедневно...
- Чье это будущее? Мое? Обойдусь как-нибудь без будущего. Предатель мне не сын.
- Оставьте. Причем здесь честное слово революционерки? Старомодно звучит, Екатерина Петровна. А мне достоверно известно...
- Э, нет. Это вы напрасно. Сына терять нелегко...
- Довольно попреков! Вы сами... А брата, брата забыли? Удрал за границу, так вы, небось...
- Я и раньше догадывался. Но если бы я знал, до какой степени...
- Да ты рехнулась, старуха! Не выдавал я его. Слышишь? Не выдавал.
- Отойди. Не хватайся руками. Руки, руки убери!
- Рассказывал я тебе - кто донес. Девочка из его же компании. Мне учитель шепнул. Историк. Пришла к директору... Вроде для совета... Тот хотел замять, но...
- Девочка, девочка, говорят тебе русским языком.
- Ну, знаешь. Это слишком. Ни девочек, ни мальчиков я еще не душил. А вот врагов...
- Замолчи, старая ведьма, пока тебя не посадили! После таких слов я не желаю больше...
- Вот и прекрасно. Двадцать пять лет опекала. Хватит с меня твоего контроля.
- И не надо. Не приходи.
Когда старуха ушла, Владимир Петрович передохнул несколько минут и вызвал секретаря. Небрежным тоном, каким обычно говорят о посторонних лицах, он распорядился:
- Пришлите уборщицу. Пусть оботрет паркет после этой гражданки. Наследила, как в конюшне, своими валенками.
Зазвонил телефон. Марина оставила карты, раскиданные в замысловатом пасьянсе, но трубку не сняла. Склонившись над аппаратом, она с любопытством слушала протяжные звонки.
Ей вдруг почудилось, что трубка легонько подпрыгивает. Вот-вот она сама собою соскочит с кривых рогулек, и раздраженный голос Карлинского загнусавит на столике: "Прячетесь? Подойти не желаете? Считаете наши отношения порванными?"
Возможность разоблачения была так близко, что Марина перешла в соседнюю комнату и оттуда, невидимая, в полной безопасности, внимала телефонным звонкам.
- Как он мучается, бедный, как он хочет меня! - думала она, торжествуя и вздрагивая при каждом новом трезвоне.
Уже третий месяц Юрий грозил уйти. Или она уступит - или они расстанутся. "Не желаю ни того, ни другого",- отнекивалась Марина. Тогда он дал ей две недели "на женские капризы" и удалился, донимая любовью, пугая одиночеством. Срок подходил к концу.
Телефон, прозвонив ее до мигрени, обиженно смолк, и Марина вернулась на кушетку - к своим картам и сомнениям. Они - совпадали. Были слезы, были письма, были дальние дороги и казенные дома, пара неизвестных валетов обещала приятные хлопоты, но короли от нее уходили один за другим.
Марина не верила в карты, но была вынуждена признать, что с мужем в последнее время - и впрямь - все разладилось. Он перестал ей докучать своими беседами о крепкой семье и взаимо-понимании между супругами. Целыми вечерами пропадал где-то и, казалось, забыл, что они - хоть и в ссоре живут под одной крышей.
Тут еще Сережу посадили некстати, и всех знакомых мужчин точно ветром сдуло. Даже Скромных носа не кажет.
Только пиковый король еще оставался при ней. Отпустить его так просто она не могла. Кто, если не он, щедро, по-королевски оценит ее красоту, и какая это красота без признаний и домогательств?
- Вы моя цель, мой бог,- любил повторять Юрий, доказывая, с присущей ему эрудицией, что высокая цель нуждается в средствах, хотя бы ее не достойных, и что Бог, которого, к сожалению, нет, очень страдал бы от одиночества, если б не придумал человека для поклонения себе и прочих услуг.
Да, это - верно. Разве женщина не самое одинокое существо в мире, разве есть что-нибудь горше ее одиночества?
Хлопнула парадная дверь, шаги мужа загромыхали в передней.
- Ты - дома? - удивился он через стенку, когда Марина откликнулась.- А мне деньги были нужны, хотел уж курьера послать. Так секретарь минут десять - подряд - сюда колотился. Никто не подошел к телефону.
- Я спала,- солгала она машинально и не слишком удачно, потому что муж хорошо знал, как чуток ее сон. Гораздо правдоподобнее было бы вернугься недавно с прогулки или из магазина. Но Владимир Петрович не возразил и не остановился у входа в ее комнату, как это бывало раньше, а промаршировал мимо. Щелкнул замок в кабинете - муж заперся.
Только тут она поняла, Что Карлинский ей не позвонит ни сегодня, ни завтра. Быть может, он уж не ждет ее больше. И даже не требует от нее никаких мерзких уступок.
Подойдя к зеркалу и увидав свое огорченное, стареющее с каждым днем лицо, она хотела было заплакать, но вовремя вспомнила, что этого делать нельзя: от слез морщинится кожа.
В ту ночь Глoбов запил. Впрочем, после коньяка и водки он даже не опьянел нисколько, а лишь почувствовал в сердце такую нежность, что принялся шагать из угла в угол, бормоча колыбельную песенку:
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
Вот и все слова. Он мог себе это позволить. Его никто не видел, никто не слышал. Он был один.
Руки, сплетенные на груди, сами обняли его и понесли. Владимир Петрович любил и баюкал свое большое, несуразное туловище. Ему было уютно рядом с ним, таким родным и давно не мытым. Оно прижималось, благодарно сопело, уткнувшись в сорочку, покачиваясь в такт колыбельной.
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
А я песенку спою,
Баю-баюшки-баю.
Долго-долго, до бесконечности.
А на руках - будто девочка. Маленькая, неродившаяся дочка.
- Спи, милая, спи, моя умница,- уговаривал он, хлопая по тепленькой спинке.- Все спят. Играть тебе не с кем, Сережки нет дома, Сережка обманул нас, покинул. Он чужой, нам, Сережка. Он - бяка.
Чтобы она быстрей заснула, Глобов на мотив колыбельной начал перекладывать песни, какие знал. Все они были почему-то про войну, и он часто сбивался с напева, баюкая слишком размашисто, по-боевому.
Его прервали. Визгливый голос Марины доносился из коридора и мешал петь. Тогда он уложил девочку на диван, прикрыл кителем и, спрятав бутылки под стол, отпер кабинет.
По его виду Марина все поняла. Но оставаться одной в спальне казалось еще страшнее.
- Пусти, Володя. Я не могу заснуть. Мне страшно без тебя,- говорила она, дрожа от холода и унижения. А он стоял перед нею, лохматый, в нижнем белье, и загораживал проход своим огромным, разросшимся телом.
Марина его называла пупсиком и киской (а какая он - киска? он - не киска, а прокурор), просилась к нему на диван (ишь ты! уже пронюхала) и обещала не сердиться за шум, поднятый по всей квартире. Она брала его руки, тяжелые, как весла, и, распахнув халат, клала себе на грудь, прижимала к бедрам. Поборов отвращение, Марина гладила себя его руками, но они безучастно падали, как только их отпускали. А когда она попробовала столкнуть его с порога и силой войти в кабинет, Владимир Петрович просто шагнул в то место, где она суетилась и, отодвинув назад, запер дверь.