Стрела времени - Страница 17
Помните панков? Вот они были готовы. Как они экспериментировали на собственном лице с умерщвлением плоти – пирсинг, замогильная бледность. Все началось с панков. Они-то были готовы. Но они исчезли десятки лет назад.
Хочу рассказать об одном небольшом эпизоде.
Сижу это я в приемной на отделении «Питер Пэн», точу лясы с медсестрой Джадж. В комнате еще одна женщина, некая миссис Голдман. Поскольку она женщина, Джон время от времени на нее поглядывает: все-таки женщина. Но она к тому же еще и мать: у ее ног младенец, и имеется еще один ребенок, девочка трех лет, которой мы решили уничтожить бедра. Девочка лежит на отделении «Питер Пэн», вся нижняя половина тела у нее в гипсе. Лежит уже три месяца – это долгосрочный проект… Миссис Голдман читает журнал, ребенок возится у ее ног. Мы уже встречались с этой парочкой. Малыш быстро уменьшается и уже ползает-то едва-едва, но надо видеть, как он старается. Стоп. Минутку. Ребенок ползет, с боем одолевая каждый дюйм, – но он ползет вперед. Да и мамаша с журналом: она читает, вернее, просматривает с начала – глянцевые страницы шуршат перед ее лицом. Ох! Господи, когда же я в последний раз?… Однако этот светлый миг очень быстро заканчивается. Миссис Голдман опять читает задом наперед, а малыш просто плачет. Хочет, чтобы ему подгузник поменяли, или голоден. Да, хочет новый подгузник из урны, полный, со свежими какашками. Это у меня срыв. Нужно взять себя в руки. Я все жду, что в мире появится осмысленность. Но она не появляется. И не появится. Никогда.
Надо очерстветь душой к боли и страданиям. И побыстрее. Последний срок – прямо сейчас.
Чисто по-человечески без этого необходимого условия мы бы не выдержали и получаса. Доходит просто до гротеска. Среди нагретого кафеля и металла в раздевалке или возле бумажных стаканчиков и банок кофе в подсобке – вот он, Джонни, и весь халат у него в совершенно жутких пятнах. Жертв своих мы зовем жмуриками, кусками и тушками, а еще уродами и донорами для трансплантации.
– Не то что толстуха. Смотрел толстуху?
– А, да она еще ничего.
– Смотрел ту, размазанную?
Не бог весть какая добродетель, но хочу отметить: Джон Янг не получает удовольствия от своей работы. Эмоции приглушены, он словно в защитном костюме. И это несмотря на то, что он добровольно остается на сверхурочные часы. Мнения о нем разные: он «невероятно предан делу», он «козел отпущения», он «святой», он «хренов псих».
– Что же, – говорит Джон, слегка пожимая плечами, – делаешь то, что делаешь лучше.
Джонни покрепче прочих братьев и сестер-врачей. Они вечно мямлят и колеблются. Джонни не нужно подбадривать – он сам кого хочешь подбодрит. Вот Байрон с внешностью Блуто,[7] с широкой черной бородой и поросшими буйной растительностью плечами.
– Рассказывай, Байрон.
– Джонни, послушай. У меня ничего не получается.
– А кто сказал, что будет легко?
– Я не гожусь для всего этого дерьма.
И так далее. Не помогает. Поговорив с Джонни, они всякий раз чувствуют себя еще хуже. Байрон проваливает, очень волосатый, очень чистый, ломая руки, ну в точности паук в зеленом спецкостюме.
А тело там, под нами, все время такое усталое. Конца и края не видать. Много работаю с Витни. Кто такой Витни? Тридцать два года, высокий, пухлогубый, пучеглазый, очень сметлив, но некультурен, по верхам нахватался – такой вот он, Витни. Он думает, что крутой, все толкует про Корею, мол, какая фигня эти наши дела по сравнению с тем, что было там. Так, ничего особенного. Был тут один случай с Витни, когда – ох, прямо не знаю! – ну, ладно. Мы, значит, только что уделали двух подростков. Их привели матери, а потом свалили куда-то сразу после того, как мы начали работать, задержались только посмотреть на методичное разматывание окровавленных повязок. Мы вскрыли швы и измазали парнишек кровью. Помню, как Витни ловко вставил в рану что-то вроде арбалетной стрелы, а я загонял другому парню осколки коричневого стекла в макушку. И мы оба, как говорится, животики надорвали: хохотали в голос, выразив наконец зубами, языком и миндалинами черный юмор, который прячется со своими ужимками за всем, что мы тут делаем. Наш смех сливался с криками и стонами мальчишек. Да уж. А Витни подходит к моему и говорит: «А это у тебя стекляшки, чтобы воры не залезли? Не башка, а каменная ограда». Или что-то в этом роде; казалось, мы оба так успокаиваемся. Юмор все-таки помогает держаться, даже когда уже давно в штаны наложил. Наше веселье скрывало страх, конечно, страх – от сознания своей хрупкости. Наше собственное увечье. Кто может причинить его? Как нам уберечься? Вскоре мы с Витни уже орудовали ножовкой и долотом, приделывая нелепо изуродованную ногу к какому-то незнакомому закутанному телу в районе бедра, в пелене кровавого дождя и костяного снега.
Город – город исцелит их лезвием ножа, автомобилем, полицейской дубинкой, пулей. Локальные вспышки любви и ненависти. Оборванные кабели и порушенная кладка телекинетического города.
На втором этаже располагается прачечная, место спешных свиданий и перепихонов, миссионерских, коленно-локтевых и коленотрясучих (то есть встояка). Я бывал там с сестрой Дэвис. Сейчас я иду туда с сестрой Тремлет.
На четвертом этаже есть две послеоперационные палаты, там тоже нормально. Я ходил туда с сестрой Кобретти. Надеюсь скоро сходить туда с сестрами Сэммон и Букер. Иногда я даже не утруждаю себя снять измазанный и поношенный халат. Просто сбрасываю деревянные сабо.
Есть тут одна медсестра – сестра Элиот, которая вечно ехидничает в мой адрес, избегая встречаться взглядом. Вчера в лифте чуть слышно она назвала меня тормозом. Мне знакомы эти симптомы – когда женщина вола крутит. Она только что прошмыгнула в прачечную. Через пару минут я вхожу за ней следом. Она стоит у окна и прихорашивается, глядя в серебряную пудреницу. Я направляюсь к ней с трясущимися коленками.
Джон будет навещать этих медсестер, проводя по нескольку часов в их квартирках и меблированных комнатах, в спальнях и гостиных, но лишь немногим, весьма исключительным, удается добраться до его симпатичной квартирки. С этими весьма особенными медсестрами стиль любовных отношений Джона заметно отличается. Этот стиль я бы назвал в первую очередь дотошным. Можно считать его возвращением к прежнему методу, однако подкрепленному возросшей выносливостью. Существует словно бы обязательный список всего того, что ему потребно выделывать. Все, что можно сделать, будет сделано – и обычно сразу же. Он словно обыскивает их тела. Он словно исследует их, ища неведомые доселе отверстия и расщелины.
А угадайте-ка, кто начал к нам заглядывать, сперва изредка, но потом регулярно, пару раз в месяц? Айрин. Джон отнесся к этому довольно спокойно, а для меня это была мука сладчайшая, особенно поначалу. И вот ведь странная штука: я считал, что сумел забыть Айрин. Я уже не думал о ней так много, ну, может, несколько раз в день, да иногда она мерещилась мне то там, то сям, на улице, в автобусе, в гастрономе, в больнице, на самолете, пролетающем в пяти милях над головой. Забыть Айрин? Ага, щас. Может быть, предопределение, как говорят, все-таки существует, и первая любовь никогда не забывается. А тут еще это отягчающее, просто кошмарное обстоятельство. Ненавижу, как он с ней обращается. Ему она – как бы это сказать? – слишком быстро сдается. Просто мгновенно сдается. Ее покоряет самый утомленный взгляд, самая бледная улыбка. Ситуация просто невозможная. Джон не дотошен с Айрин. Она была бы так счастлива. Пресловутый треугольник. Я люблю ее, но она любит его, а он никого не любит. По ночам она лежит, заброшенная, моргая от обиды. Джон лежит, свернувшись калачиком, лицом в другую сторону. Умереть, как я ее хочу.
Годы пощадили Айрин, хотя она и теперь куда старше и помятей, чем самые запущенные из наших медсестричек. Это у меня защитный механизм: стараюсь думать об этом и о других ее изъянах. Да, я постоянно и безуспешно пытаюсь настроить себя против нее. Она, конечно, могла бы быть поаккуратнее в квартире, которая обычно вылизана к ее приходу. Тут я на стороне Джона. Мы терпеть не можем пыль и грязь, потеки в ванне и всяческую нечистоту вообще.