Страстный пуританин - Страница 8
- Когда она слишком уж раскрошится, - сказала Бланш, - я выбрасываю ее в уборную и отправляюсь за новой к Престолу.
Слово «Престол» она произносила с вероломным наслаждением, смакуя его и пробуя на язык, будто вкушала Ангельский Хлеб. Она снова уколола облатку, плюнула на нее и добавила:
- Хорошо, что она ни от чего не умирает! Ни от чего!
И по сей день я, как тогда, слышу и вижу Бланш: лет одиннадцати, худую, в мешковатом платье, толстых серых чулках и громоздких сандалиях. Взгляд зеленых глаз пронзает меня насквозь. Именно так запечатлится она в моей памяти навсегда и in saecula caeculorum[21]: на фоне кирпичной стены и спадающего каскадом плюща, под сенью которого – водозабор и ключ. Бланш стоит там, с коробочкой в левой руке и с булавкой в правой - в этом саду, где сумрачным было все, даже сладковато-медовый запах мочи от цветущих кустов бузины.
Грандиозность кощунства и особенно вид плюющей Бланш болезненно отдались в моем желудке. Я всегда был очень брезглив - мне, к примеру, трудно здороваться с людьми за руку и касаться чего бы то ни было после других, - и грязь привлекает меня только в речах.
Бланш еще раз плюнула и вонзила острие в облатку. У меня в глазах все плясало. Плющ и бузинные кусты кружились в одуряющем хороводе. Я оперся рукой о стену и согнулся над крапивой - съеденное вываливалось из меня тяжелыми сгустками, шлепая по листьям. Ослепнув от слез и рвотных спазмов, я в то же время ощущал, как Бланш порхает у меня за спиной, словно большая пяденица. Выпрямившись, я попытался сделать несколько шагов. Я был в полном сознании, хотя колени мои подгибались и отказывались меня держать. Я рухнул на бедро, успев выставить вперед ладони, в которые врезался гравий. Бланш кричала: Дени упал! Дени упал!.. Она пыталась меня поднять, но руки ее наводили на меня странное оцепенение, я ощущал, как сквозь рубашку мне прямо в плоть вонзается булавка, которой она перед тем терзала облатку и которую все еще держала в руке, а железная коробочка в ее кармане жестко давила мне на ребра. Это было невыносимо, и на сей раз я потерял сознание по-настоящему.
Как-то раз, когда Дени проходил мимо магазина Жибера, одна из книг в витрине привлекла его внимание. Называлась она «О любви». Он купил ее не раздумывая и, едва оказавшись дома, принялся читать на кухне, как нечто запретное.
Стендаль озадачивает меня. «Это явление... [кристаллизация]... берет истоки в природе, велящей нам испытывать удовольствие и насыщающей кровью наш мозг, в ощущении того, что удовольствия приумножаются совершенствами любимого объекта, и в мысли «она моя»». Что же до вторичной кристаллизации по стендалевской теории, то мне она кажется таким убожеством!.. Надежда... Счастье... А какой в этом всем смысл?
Почему любовь всегда должна быть мячом, в который человек превращается, ударяясь о стену и от нее отскакивая, а не сверкающим метеором, несущимся в космических безднах, движимым лишь собственной энергией, самодостаточным и не знающим эха?
Amor, qui simper ardes et nunquam extingeris,
Assende me totum igne tuo...[22]
Но тигр, который - подобно сфинксу - прыгает в воду и обращается в ничто, пожирая собственный образ, вряд ли сможет исчезнуть из однородной космогонии, поскольку она не подвержена ни прибавлению, ни усечению. Тигр - или же сфинкс - по примеру феникса, восстающего из пепла, возродится из воды - женской стихии. Если это воскрешение остается несформулированным, то происходит так потому, что оно уже включено по умолчанию в непреложные законы мифа, который, чтобы выполнить свою функцию, неизбежно должен подчиниться особым условностям. Таким образом, подобно Дионису, с которым он связан и в котором поочередно - то есть, на самом деле, одновременно, так как хронологические ритмы получают проекцию в ритмах вечных, - достигают высшей точки всплески жизненных энергий и разрушительных сил, тигр пребывает незыблемым в своей двойственности.
Можно было бы задаться вопросом, где пролегает граница наблюдений Дени за самим собой в глубине зеркал.
Желая отблагодарить Матье за то, что тот помог ему управиться с дровами, суконщик из квартала де л'Аббе пригласил его как-то воскресным днем в свой загородный домик неподалеку от Сен-Сира. Они отправились туда поутру в двуколке. Это было первое путешествие Матье, и суконщик, решив показать ему свет, объявил, что они заедут в Версаль посмотреть, как вкушает пищу король. Он не жалел красок, изображая все то великолепие, которое им предстояло увидеть: замок, гвардейцев, лакеев, ритуал большой трапезы[23], и с большим благоговением поведал Матье о короле, чьей дородностью восхищался, и о королеве, для описания которой не находил слов.
Людовик XVI, охотнее всего набивавший брюхо на публике, остался верен гнусной традиции большой трапезы, неуклонно проводившейся по воскресеньям. Королева, не любившая, чтобы на нее смотрели во время еды, старалась как можно чаще от этого уклоняться, так как всякий, кто имел на голове треуголку и на боку - маленькую шпагу, мог присутствовать при королевском обеде. У дворцовой решетки оборванные замарашки сдавали напрокат бутафорию, разложив на лотках весь свой убогий товар: ощипанные шляпы и несколько жестяных рапир.
Едва попав сюда, Матье был ошеломлен шумом и толчеей. В страхе потерять суконщика, он уцепился за полу его сюртука.
В кромешной давке он очень неудачно оказался позади двух высоких мужчин и, сам будучи низкорослым, мало что увидел из церемонии. До него приглушенно доносились шаги трапезничих, шум передвигаемых блюд и сосудов, и еще он как будто слышал шепот. В просвет между локтями и боками, очень далеко - словно на краю пустыни или некой безлюдной эспланады - он мог разглядеть часть шеи королевы.
Обвитая четырьмя рядами жемчугов, эта шея, казавшаяся длинной и сильной, переходила в обнаженное плечо, не выказывая ни сухожилий, ни мускулов, но производила впечатление не вялости, а прочной, ледяной нежности. Иногда она слегка шевелилась, увлекая в своем движении крупный, напудренный серым, локон, последний завиток которого терялся в пене кружев. Свет озарял его спереди синевато-белым сиянием, окаймляя контур серебристой нитью, а в полутени шевелюры кожу оживлял матово-розовый оттенок, темнеющий к затылку до того пурпурного цвета, которым в октябре пламенеет вереск.
Матье решил приехать сюда опять и занять более удобное место.
Между тяжеловесностью и отражением я не в силах различить исторически реальную Марию-Антуанетту, вышагивающую под крошечной парасолькой с чудовищным сооружением на голове, но я очень хорошо знаю, что, если бы Матье - который сделать этого не может - писал бы, в свою очередь, роман или дневник о человеке, сочиняющем историю другого персонажа, который был бы создателем следующего по счету героя, никакая логика не помешала бы этой цепочке удлиняться вечно, и образ зеркал мог бы тогда множиться до бесконечности. Но есть одно препятствие: тигр.
Двойственная луна, полная и блестящая, хоть и невидимая, - в скалистом пейзаже, где парят полотнища тумана. Слева - листья, словно руки, изборожденные венами, протянутые к самой кромке охряного блика, озаряющего центр картины. Двойственная луна, полная и блестящая, истекает сиянием прямо в заводь лика лежащего тигра, написанного Джорджем Стаббсом. Черты, выражающие добродушное беспокойство, вписаны почти в окружность, а пушистые и неподвижные уши безобидны, как помпоны. Впрочем, в этом лике читается и ожидание: был задан некий вопрос. Поэтому достаточно повернуть картину на 90° вправо, и вот уже тигр уперся лапами в подобие Эдипа - безусловно, превосходя противника размером, но не прибегая к защите; он слегка откинул голову, чтобы лучше его разглядеть, едва заметно касаясь левой задней лапой земли и согнув правую, готовую распрямиться. Коготь близок: мы угадываем его перламутровый, безжалостный кончик, который через мгновение вонзится прямо в нагую плоть. Ибо Эдип не знает ответа.