Страшные сказки - Страница 22
На первое утро матушка во двор зашла, а корова вся в пенс, мокрехонькая, а к корму и не притрагивалась. Подивилась матушка, но значения не придала. Чем дальше, тем больше. Корова день ото дня худеет и худеет. Тут только смекнули, что суседко ее незалюбил, а матушке-то корова по нраву пришлась. Вот она меня и упросила, чтобы покараулил ночью, что ж там с ней такое делается.
Сошел я на двор, за яслями притаился. Сижу, глаза таращу, чтобы не уснуть. А после полночи старичонка махонький на дворе появился. Расхаживает по-хозяйски так, в красном колпачке, в косоворотке холщовой, ноги в лапоточки обуты. Похаживает он по двору, коров по бокам поглаживает, мерину нашему гребешком гриву расчесывает. Потом наладился ему косички мелкие плести. А к Пеструхе и не подходит, она от него бочком отодвигается, глаз косит. Закончил всех обихаживать — Пеструхи черед пришел. Старичок оземь ударился, лаской оборотился. Ласка Пеструхе меж рогов вскочила и гонять по двору начала. И щиплет ее, и треплет. Та уж вот-вот упадет — она ж слабенькая с голодухи. Тут я не сдюжил, выскочил из-за яслей да как заору:
— Вот кто нам скотину мает! Вот кто Пеструхе жрать не дает! А ну, брысь отсюда! — И ожег ласку хворостиной. Юркнула куда-то ласка, не стало ее, как и не было вовсе. Я Пеструху успокоил, погладил, приласкал, корму ей подсыпал. А потом ночевать ушел.
Утром матушка прибегает.
— Вставай, Егорушко! Ой, беда у нас. Ты ночью на дворе караулил?
— Караулил, матушка. Тама старичок такой был в красном колпаке. Он всю скотину, кроме Пеструхи, обихаживал, а ее, бедную, гонял. Вот я и ожег его хворостиной.
— Ох, что ж он, окаянный, наделал! Все ведь разгромил, порушил! Иди посмотри, там как Мамай прошел.
Выскочил я в одном исподнем на двор, а там и вправду все порушено. Ясли перевернуты, солома раскидана повсюду. Скотина в кучу сбилась, едва живая стоит. Тут я и подумал, что, может, зря старичка обидел. Вон он какой злой оказался. Теперь и другую скотину изведет. Матушке сказал, а она пуще того осерчала.
— Я этому ироду спуску не дам! Сама скотину караулить буду, чтобы не трогал. А то, ишь какой выискался — каверзы строить!
— Успокойся, матушка, как бы беде не быть. Суседко-то ублажать надо, сама же мне об этом сказывала.
— А я другого себе найду. Помоложе и получше. Этот уж надоел. Никакого проку от него нету!
И в сердцах косу-то, которую ей суседко плел, ножницами отхватила. Вот ночью и началось. Она, говорит, не вздохнуть, не охнуть не может, как подкатило ей что-то под горло. Одно только и смогла промолвить:
— К худу, к добру ли давишь?
Он ее пальцами ледяными стиснул и выдавил:
— К ху-уду!
И все. Не стало нам покою с той поры. Скотине худо — не ухаживает суседко за ней, мает только. В дому, как придем, вся мебель переставлена, мусор кругом. А у матушки голова болеть стала так, что моченьки терпеть нету никакой. Одинов я к дому раньше подошел, высмотреть решил, что ж там без хозяев делается. Подкрался под окошко, слушаю. А там разговор.
— Что ж, братья, делать будем? Как нам человека еще извести можно? Все уж перепробовали — и войны, и болезни насылали — живет, проклятый.
— Да просто все, так мне сдается. Не надо трогать, пусть люди сами собой изводятся. Тут только подтолкнуть требуется.
— Как подтолкнешь-то? Непростое это дело.
— Чего уж проще. Надобно не болезни и войны насылать, а вино зеленое. Будет вино, и нам хорошо будет. Человек, когда хмельной, так к нам и просится. Ну, быть ли по сему?
— Согласные. А что с хозяевами этими делать? Простить, может?
— Хозяйку-то можно, ежели подношение догадается сделать. Уж больно мне не по нутру маять ее. Это вам, варнакам, одно удовольствие человеку каверзы строить, а мне и помочь охота, ежели справный хозяин. А с парнем вам решать.
— Придет к нам в Кривой лог, цвет папора отдаст по доброй воле, там мы его и задавим. Уж больно он любопытен да с Гришей стакнулся. Ежели обманом выманим — пущай живет.
— Ну, на том и порешим. Ежели сам на поляне не убережется, спасать его и не будем.
На том разговор и закончился. Я — как закаменел, стою, слова не могу вымолвить. Видел только, как из трубы искры огненные посыпались. Тут и родители подошли. Я решил все-то им не сказывать, что слыхал. Только про подношение суседке и рассказал. Матушка обрадовалась, что наладить все можно. Пирог испекла — рыбник, стакашек водки налила. Поставила на ночь все это у голбичной двери, а ее приоткрыла. Утром ничего на месте не нашла. С той поры по хозяйству опять все ладно пошло. А меня разговор тот мает. Пошел к Грише, чтобы совет спросить. Выслушал он меня внимательно.
— Не ладно это, Егорушко. Приблазнило тебе или так все было, не скажу. Одно только твердо знаю: в ночь на Ивана придется тебе в Кривой лог идти. Место мне знакомое, совет дам. Только обещайся все исполнить, как скажу. Про Евангелие и про то, что зачерчиваться надо, слыхал уже, это хорошо. Но и другие способы есть, чтобы дьяволу не поддаться.
— Какие же, дядя Гриша?
— Как зачертишься, по сторонам не гляди, кто бы тебя ни звал. Искушать будут, не поддавайся. Знаешь, поди, как искушают. Грех, он верткий, не заметишь, как подкараулит. А чтобы случаем в ухо не залетело, их воском залепить придется. Только с той свечи, какую на венчании жгли. Тогда, может, и пронесет.
— Может, дядя Гриша, не ходить мне?
— Нельзя, Егорушко. Коли попался, идти надо. Иначе они тебя в другом месте укараулят, где и не ждешь. Лучше уж разом отвязаться. Понял ли меня?
— Да понял, дядя Гриша, понял.
— Ну, так отправляйся. И не боись. Ничего не случится, ежели все, как велел, сделаешь.
К ночи на Ивана я загодя подготовился. И воску со свечки венчальной намял, и Евангелием запасся. А чтобы зачерчиваться, для верности ожег банный взял. Со всем этим хозяйством и отправился. Мимо кузни, как мышка, проскочил — боязно было, про тройку вспомнил. И мимо осины тоже, что на росстани стоит, нехорошее ведь это место. Иду дальше и невесело становится. Зачем заветы нарушаю, зачем с чертями судьбу свою связываю? Уж совсем решился было обратно повернуть, но чую: как подталкивает меня кто-то. Иду бесшумно, в лапти обулся, чтобы удобнее было, только трава шуршит да из Кривого лога посвистывает кто-то. Сесть хочу, дух перевести — ноги не сгибаются, сами собой вышагивают. А меня уж и на полянку вывело. Стоит в середке пенек трухлявый, а кругом пусто, только папоротник-трава растет. Всю жизнь мне любопытно было, каков же из себя цвет его. Тут уж недолго осталось, чтобы узнать, а что-то пакостно на сердце, кровью его заливает. Сел я на пенек, зачертился по-быстрому банным ожегом. Евангелие на коленях разложил и читать зачал.
Тихо в лесу, ни былиночка не ворохнется. Я уж и носом поклевывать стал, совсем как тогда на печи, когда деда Коляна хороняли. Но травинку припас, чтобы в носу щекотать от сна. И чую, что не один я на полянке, тесно вроде стало, хотя за круг никто и не переходит. И любопытство меня разбирает: вот бы хоть одним глазком посмотреть, что ж такое на полянке делается. А тут в ухо мне нашептывает на разные голоса. И слышу, матушка жалобно так застонала: «Егорушко, спаси меня, мучает меня неведомая сила. Спаси, Егорушко». Сердце у меня зашлось, совсем было на подмогу кинулся, да про воск вспомнил. Гриша-то мне наказывал, а я запамятовал. Схватился за вощинку, пока пальцами ее разминал, читать бросил. Тут же со всех сторон ко мне хари потянулись жуткие, какие и во сне не увидишь.
Но успел уши заткнуть, и зачастил, что никакой и дьячок не угонится. Сразу пропало все. И хари, и лапы когтистые.
Отлегло от сердца. Но дальше непонятно: как же я цвет папора узрею, коли по сторонам глядеть нельзя? Только подумал так, пенек подо мной подпрыгивать начал. Знак, думаю, и есть.
Поднял тогда глаза, а кругом огонечки горят. И баские такие, что не налюбуешься. Сижу я, жду, когда цвет папора появится. Мне ведь он думался красоты неописуемой — листочки всех цветов и светится ярче солнышка красного. Но как ни глядел — не увидел такого. Один огонечек только и подрагивает, мигает как бы, остальные ровный свет дают. Вспомнил я тут, что и на цветок знак будет, понял, что самый неяркий он и есть. Всегда так и случается. Ждешь настоящее, да кажется оно навроде жар-птицы сказочной. Погонишься за ней, а там пусто. Настоящее на деле самым невзрачным да худым оказаться поначалу может.