Странные сближения. Книга первая (СИ) - Страница 13
– Совершенно верно.
– Мог, конечно, ошибиться… – задумчиво сказал Раевский.
– А вы сами, живя тут, что думаете?
– Я верю Дровосеку, а больше него – себе. Этого турка умышленно не тронули, значит, были уверены, что он один. Даже если я ошибся, в Кефе живёт старик Броневский – о, Броневский – это отдельный рассказ… Так я говорю, у него везде найдется человечек. Он бы знал.
– Тогда… – Александр слез с подоконника и зашагал по комнате, машинально трогая обожжённую щеку и тут же отдёргивая руку. – Тогда-тогда-тогда…
Есть одно место, где могут оставаться турецкие агенты. Оно попросту слишком велико, чтобы найти всех.
– Крым, – сказал Пушкин.
– Крым, – согласился Раевский. – Очень может быть.
– А, проклятая погода! Чёртов шторм! Они же совершенно потеряются в Крыму!
– Спокойнее, друг мой. В погоде нет вашей вины. Выкурите трубку, и будем надеяться на скорейший отъезд.
– Благодарю, я не курильщик.
– И напрасно, успокаивает нервы. Попробуйте-попробуйте. Табак, кстати, турецкий.
Пушкин, давно проникшийся тайною завистью к трубокурам, сдался и попробовал. Опустим историю его первых неумелых затяжек, кашля, тошноты и плевков, – это удел каждого, и вообще, разочарование есть начало любого открытия, с коим руки ли, легкие ли, сердце ли ещё не научились управляться: будь то женщина, или трубка, или одиночество.
Вечером того же дня Александр сидел в облаке густого дыма, пахнущего не то ваксой, не то орехом. Курение увлекло его; он глядел на свою тень, на темный носатый профиль с длинным чубуком, и думал о будущих стихах. Думалось больше о том, как он будет читать их друзьям, нежели о самих строфах: силы ушли на изучение азов трубочной науки, и творчество было на время отложено.
Доверим его дыму; он сейчас никуда не убежит.
Мы же – к закатному морю, к лучам, ко всей этой романтической дряни вроде парусов и бликов. Не обойдётся без всадника. Это Александр Раевский, заметив, что близится конец непогоды, мчался в порт искать подходящее судно. Он скакал тонкий и черный в вечернем свете, на лучшем своем коне по имени Авадон и думал, что Француз, конечно, неглуп, но, пока им работать вместе, многое предстоит делать за него.
В одиннадцатом часу Пушкин спустился к ужину, и Николя сообщил:
– Пока ты отдыхал, решилась судьба следующих недель путешествия.
– М-м? – Пушкин смотрел на Марию, садящуюся за стол; из-под платья выглядывала ножка в лёгкой туфельке.
– Солнце вышло, брат поехал искать корабль, который отвез бы нас в Керчь, а оттуда поедем в Каффу, в Крым. Ты ведь не против Крыма?
– А… Крым. Ну да. Нет, что ты, конечно, не против. А почему именно Крым?
– Идея брата. А если он что предложил – он этого добьётся.
Ай да Раевский! – второй раз уже подумал Француз. – Как быстро всё организовал. Помощник и впрямь отменный.
А вслух сказал:
– Sûrement20, характер отцовский.
– Ты прав, может быть… хотя отец не так категоричен. Саша! признайся честно! Эта неожиданная поездка не помешает твоей миссии?
– Приметили что-нибудь?
Два Александра шли вдоль курганов, отмахиваясь от мошкары. Далеко за их спинами остались кареты. Вышли прогуляться, когда проехали первые четыре версты в сторону Феодосии.
– Удивительное зрелище.
Глаз петербуржца, привыкший к серому, желтому и зеленому, а за время путешествия и к синему, отказывался верить обилию оттенков красного цвета, какими изобиловала земля на выезде из Керчи. Малиновые цветы да розоватые солончаки.
– Да, красота необыкновенная, – Раевский сощурился, глядя вдаль, и в эту минуту не казался опасным. От яркого солнца у него заслезился глаз. – Работать, – встряхнулся он. – С вами не поймёшь, или у вас стихи на уме, или что-то думаете по делу.
– Просторы, – Пушкин сел на камень. – Пешему здесь не добраться, и дорог, кроме нашего тракта не вижу.
– Их и нет.
– Вот видите. Остаётся надеяться, что наши предположения верны. Зюден со связным доплыли до Керчи, на их лодочке это трудно, но можно. Потом – если принять, что они двинулись в Кефу – им пришлось ехать по той же дороге, что и нам.
– Думаете, это нам чем-нибудь поможет?
– Хоть что-то. Alias, если они побывали в Кефе, значит, есть надежда на вашего драгоценного Броневского…
– Он и впрямь сокровище, а не человек, зря смеетёсь.
– Разве я смеюсь, сокровище так сокровище. Задержатся ли они в Кефе, судить невозможно, может быть, они уже плывут далее, но к Броневскому-то нам точно не лишним будет попасть.
Раевский заглянул Пушкину через плечо:
– Что-то вы тут рисуете?
Александр показал план местности, который он наспех нацарапал ножом на подобранной доске, выломанной, видимо, из бочки.
– Вы хороший картограф.
Жара и усталость сближали. Пушкин пожаловался:
– Покурить бы.
– Заразились табачным недугом, – констатировал Раевский. – Правильно, с трубкой думается легче.
– А только без неё не думается.
– А вот этого нельзя, сосредоточьтесь. Сейчас в первую голову служба, потом все прочие радости. Кстати, видел я, как вы смотрите на Мари – вы это, Александр Сергеич, бросьте.
Броневский оказался совсем старым, обрюзгшим, с редким седым пухом на черепе. Глазки смотрели тускло, будто человек давно умер, а с гостями беседовал портрет, покрывшийся пылью. Только голос был хорошим, молодым:
– Добрый вечер, добрый, господин Пушкин! Николай Николаевич говорил, будто вы пишете стихи.
– Да, немного, – ответил Александр.
Раевские давно дружили со стариком и так восторженно о нём отзывались, что Пушкин недоумевал теперь: что нашли они в этом пустом, безжизненном человеке?
Понял, когда сидели впятером – в мужской компании – в зале и курили.
Броневский рассказывал об истории Крыма. Вплелась туда и его собственная история: оказалось, что после кавказской службы его направили в Феодосию, где он живёт вот уже двадцать лет, что сейчас он в вынужденной отставке и под судом, потому как честный человек, попадая сюда, неизбежно либо станет брать мзду, либо угодит под суд. (Тяжело шаркая, Броневский поднялся и перебрался в соседнюю комнату, откуда притащил вынутый из комода ящичек с номером 11).
– Всё, судари мои милые, всё тут сохраняю, да, – говорил он, поглаживая ящичек, словно щенка. – За двадцать лет набрал столько, что летописцы позавидуют, – и вернул Феодосийские хроники на место, к десяткам таких же нумерованных ячеек.
Выяснилось, что ему пятьдесят семь – возраст преклонный, но выглядел Броневский куда старше.
– А не желаете ли, господин Пушкин, сад посмотреть? Яблочки, хурма… – и повёл показывать сад.
– Вы всё хозяйничаете, Семён Михалыч, – полуодобрительно-полусочувственно заметил Раевский-старший.
– Тружусь, – затряс редким седым пухом Броневский. – Возделываю землю, из которой, так сказать, взят.
Короткими лапками тянулся Семён Михайлович к веткам, поглаживал крепкие, здоровые бока зреющих яблок.
Пушкин понял, что тяжёлая служба погасила и смяла Броневского; и тот не смог избежать её жерновов, ибо от природы не умел обходиться без труда.
– Когда-нибудь и ты, Алекса, будешь таким добрым садоводом, – усмехнулся Раевский старший.
Александр Николаевич покривил рот и не ответил, зато вмешался Николя, заметивший, что в наблюдении утреннего сада есть прелесть, понятная только человеку утончённому. А ты его посади и ухаживай, хотелось сказать на эти его слова.
Александр Раевский в присутствии отца делался молчалив. Он, кажется, сам не знал, как держаться; строить из себя Байрона, как Николя, было не по возрасту, а совпадать с Николаем Николаевичем-старшим во взглядах на мир не удавалось, да он и не пытался. Что же до Николя, – тот переживал увлечение томной романтикой.
Когда трубки были выкурены, а сад оценён гостями, Пушкин с Раевским поймали Семёна Михайловича без посторонних.