«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели - Страница 21
Или сценическое прочтение оперы В. Э. Мейерхольдом (сценарий совместно с В. И. Стеничем; поставлено в 1935 году), решившим сблизить Чайковского с Пушкиным: время действия вернулось из XVIII века в 1830–е; Елецкий перестал быть женихом Лизы (его партию пел персонаж, именуемый Счастливым игроком), Герман[126] в финале не погибает, а сходит с ума, как и в повести. Среди откликов на эту, судя по всему, чрезвычайно любопытную постановку выделяется "критический очерк в диалогах", ратовавший за неприкосновенность произведения Чайковского в следующей оригинальной и одновременно неоригинальной форме:
"Мейерхольд (один)….Да, не в моей натуре отступать! На чем любой смельчак свою сломал бы шею — то Мейерхольду впрок!
Мне ведомы "три карты" театрального успеха! Я выиграл: мой туз!
Тень Чайковского (внезапно появляясь, в черном сюртуке и со свечой). Нет, ваша дама — бита!..
Мейерхольд (в бутафорском ужасе). Какая дама?!?
Тень Чайковского. Та, что была моей когда‑то: "Дама пик"!
(Проваливается в люк)"[127].
Здесь же исследования "отражений" (вовсе не всегда бесполезные для понимания самой повести). Объекты? Биографии и адреса прототипов действующих лиц, их портреты и авторы портретов прототипов. Переводы "Пиковой дамы" и переводчики. Иллюстрации и иллюстраторы. Постановки и постановщики. Композиторы и исполнители. Художественное чтение Дмитрия Журавлева.
Да, еще есть и имитации, и газетно–журнальные пересказы этих исследований. ("Вероятно, не все наши читатели знают об открытии пушкиниста Икс, выяснившего, что в образе старой графини А. С. Пушкин изобразил реально существовавшее лицо…")
Одним словом, последствия повести Пушкина необозримы. Но нет ли у него сочинения, чья судьба еще "необозримей"? "Памятник", конечно, невелик (вспомним наш исходный принцип), — 21 строка, если с эпиграфом, и прекрасная монография Михаила Павловича Алексеева о нем есть, и монументальные воплощения… Но где, скажите, опера? Где экранизации и приверженность картежников к тройке и семерке? "Евгений Онегин"? Всё при нем, но, воля ваша, целый том занимает в собрании сочинений. Вы говорите: "Неубедительно! Что с того, что том? А последствия вовсе не поддаются исчислению"?
Вы снова правы. Согласимся, что "на глаз" толку не будет, и подойдем иначе.
Вряд ли отыщется у Пушкина сочинение, которое никогда не аттестовалось бы как в каком‑нибудь роде "самое". Всякий листавший посвященные поэту статьи и книги мигом припомнит пару десятков "самых загадочных", столько же "самых совершенных" и не меньше полусотни "самых малоизученных" творений. Здесь нет противоречия, обмана или недостаточной профессиональной осведомленности высказывающихся (точнее, последняя есть не всегда), — просто работают они (мы), к счастью (несчастью), "на глаз". И не будем подталкивать "наше" произведение вперед, крича, что оно самое совершенное или самое загадочное. "Пиковая дама" в этом не нуждается, она давно причислена и к тому и к другому лику. Отыщем лучше какую‑нибудь индивидуальную и неоспоримую ее самость.
Первой приходит на ум невероятная скорость, с которой повесть движется в последнее время от определения "самая мало-" к определению "самая сильноизученная". Здесь "Пиковая дама", кажется, вне конкуренции. И скорость ("…Какой же русский не любит быстрой езды?") зовет нас понаблюдать за этим движением.
Читая отклики, сопровождавшие повесть в первые полвека ее жизни[128] (опубликована "Пиковая дама" в мартовской книжке петербургского журнала "Библиотека для чтения" за 1834 год), трудно предположить, что ей суждено стать одним из самых актуальных для культуры двадцатого столетия пушкинских творений. Ее грядущее значение сразу же было угадано лишь одним критиком — Осипом Ивановичем Сенковским, писавшим автору по прочтении первых двух глав: "…я совсем не знаю продолжения повести, но эти две главы — верх искусства по стилю и хорошему вкусу, не говоря уже о бездне замечаний, тонких и верных, как сама истина. Вот как нужно писать повести по–русски! Вот, по крайней мере, язык вполне обработанный, язык, на каком говорят и могут говорить благовоспитанные люди. <…> Да если хотите, настоящего русского языка хорошего общества еще не существует, ибо наши дамы говорят по–русски только со своими горничными, но нужно разгадать этот язык, нужно его создать и заставить этих самых дам принять его; и слава эта, вижу ясно, уготована вам, вам одному, вашему вкусу и прекрасному таланту. <…> Вы создаете нечто новое, вы начинаете новую эпоху в литературе, которую вы уже прославили в другой отрасли. <…> …Повторяю вам, — вы положили начало новой прозе, — можете в этом не сомневаться. С энтузиазмом любви к искусству говорю это, а такой энтузиазм может быть только искренним и не должен даже оскорблять вашу скромность. У Бестужева, спору нет, много, много достоинств; мысль у него прекрасна, но ее выражение всегда фальшиво: не ему создать прозу, которую все, от графини до купца 2–й гильдии, могли бы читать с одинаковым удовольствием. Именно всеобщего русского языка недоставало нашей прозе, и его‑то я нашел в вашей повести. Это язык ваших стихов, одинаково понятных и доставляющих наслаждение всем слоям общества, который вы переносите в вашу прозу рассказчика; я узнаю в ней тот же язык, и тот же вкус, ту же прелесть".
Занятно наблюдать, как Сенковский — критик, прославившийся скорее тонкостью и оригинальностью отдельных суждений, чем безошибочностью литературных приговоров, — читает на титульных листах монографий грядущего века: "А. С. Пушкин — основоположник русского литературного языка", формулу, едва ли не растерявшую для нас часть значения в тиражах юбилейных передовиц, но в 1834 году далекую от очевидности. (Обратная метаморфоза, заметим, произошла при попадании в зону таинственного воздействия повести с В. Г. Белинским, утратившим вблизи этого шедевра свою неизменную эстетическую проницательность.) Письмо Сенковского безусловно искренно[129], но не следует забывать, что оно написано редактором "Библиотеки для чтения" к автору, в котором журнал заинтересован сверх всякой меры, — обстоятельство это могло слегка усилить восторженность тона (часть повторяющихся комплиментов мы были даже принуждены по недостатку места опустить при цитировании).
Искренним было и одобрение Дениса Давыдова ("Вчера получил я третий том "Библиотеки для чтения", где пушкинская повесть мне весьма понравилась", — сообщал он поэту Н. М. Языкову 4 апреля), но тонкому художественному чутью поэта–партизана усердно помогало столь же изрядное тщеславие: "Помилуй! что за диавольская память? — обращался он в тот же день к автору понравившейся повести. — Бог знает когда‑то на лету я рассказал тебе ответ мой М. А. Нарышкиной <…> а ты слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений "Пиковой дамы". Вообрази мое удивление, а еще более восхищение мое жить в памяти твоей, в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда моего единственного, родного душе моей поэта! Право, у меня сердце облилось радостию, как при получении записки от любимой женщины". (Давыдов имеет в виду французский эпиграф ко второй главе повести: "—Вы, кажется, решительно предпочитаете камеристок. — Что делать, сударыня? Они свежее", снабженный автором "Пиковой дамы" русскоязычным указанием источника — "Светский разговор").
А. М. Языков (брат поэта) держался мнения, противоположного давыдовскому: "Пушкин свою повесть плохо сладил. В ней всего лучше эпиграфы, особенно атанде–с".