Сто двадцать километров до железной дороги - Страница 26
Меня осенило:
— Так это вы наврали Мясницкому?
Его красная обветренная кожа посерела. Я двинулся к нему.
— Не сметь! — закричал он, нащупывая за спиной дверную ручку, открыл дверь и выскочил наружу.
Я сел к приемнику, минуту послушал, выключил его и вышел на улицу.
Я запер школу, постучал в дверь директорской хаты, бросил ключи на порожке и двинулся в Ровное. Не будет мне покоя, пока я не разыщу Мясницкого и при свидетелях — обязательно при свидетелях — скажу ему: «Вы подлец!»
Труднее всего было выйти из хутора — дорога здесь была так перепахана грузовиками, что казалась полосой препятствий. Но мне и нужна была сейчас такая дорога. Я с яростью брал эти препятствия, словно мстил кому-то. Часам к двенадцати я прошел больше половины пути до Ровного, не встретив ни человека, ни машины, и вдруг услышал приближающийся надсадный рев мотора. Буксующий в грязи грузовик ревет двухмоторным самолетом — на все триста километров в час, а передвигается со скоростью воловьей упряжки. Эта машина приближалась ко мне значительно быстрее, и скоро я увидел ее. Это был маленький вездеход «козел». Он загребал дорогу всеми четырьмя колесами и то вырывался на пошатывавшую его прямую, то заносился боком. Вначале я подумал, что это райкомовский вездеход, но разглядел на его дверцах забрызганный грязью красный крестик. Не люблю «Скорую помощь», встреча с ней на пустынной дороге показалась мне дурным предзнаменованием.
В Ровное я входил уставшим… и перегоревшим. Я все еще из упрямства и для того, чтобы не показаться самому себе малодушным, собирался идти к Мясницкому, но сама эта затея теперь казалась мне глупой. Зачем мне Мясницкий? О чем я буду с ним говорить?
Без надежды застать кого-либо — воскресенье! — направился в райком комсомола. Дверь была открыта. «Наверно, уборщица», — подумал я. А мне так нужна была сейчас Галина. Я вошел в комнату и сразу увидел Галину и Веру. У Гали были напухшие красные глаза. Когда я вошел, она не отвернулась, не попыталась спрятать свои красные глаза. Она уставилась на меня так, будто именно меня ожидала увидеть сейчас. Или как будто именно меня она никак не ожидала увидеть.
— Как же это случилось? — спросила она.
Одно мгновение я еще цеплялся за надежду, что это она о скандале с директором, что он уже успел позвонить.
— Да он ничего не знает, — сказала Вера. — Ты давно из хутора?
— Утром вышел.
— Полтора часа назад умерла Валентина. Не могли остановить кровотечение.
Домой я вернулся к ночи. Хата меня встретила черными стеклами незакрытых ставнями окон. Я открыл калитку и вздрогнул — что-то твердое и мохнатое ударилось мне в ноги. Сердце мое оборвалось, но я не замахнулся, не закричал на Дамку — это была она, — я обрадовался. Вместе мы двинулись к хате. Дверь в хату была не заперта, она и не запиралась никогда. Даже если все уходили из хаты, хозяйка вешала на дверь старый, заржавленный, незапиравшийся замок.
— Мамаша! — крикнул я с порога. — Григорий Степанович!
Никто не отозвался. Я поспешно нашарил в кармане спички и зажег одну. Пожалуй, в хате стало еще страшнее — от желтого слабого огонька по углам шарахнулись густые тени. Конечно же, дома никого нет и не должно быть — и мать, и отец там, у Валентины. Наверно, они там с самого утра — в хате холодный, нежилой дух. Бросив дверь на улицу открытой, я прошел в свою комнату, зажег керосиновую лампу, зажег каганец в комнате хозяев — ради экономии керосина лампа полагалась только мне — и отправился закрывать ставни.
Закрыв ставни, я позвал собаку. Умильно вильнув хвостом, Дамка остановилась на пороге. Входить в хату ей строжайше запрещалось.
— Иди, иди, — сказал я.
Дамка закладывала уши назад, припадала мордой к передним лапам, всячески показывала мне любовь, но идти не решалась. Тогда я прогнал ее, закрыл дверь, не раздеваясь, сел на стул.
Сегодня в райкоме я сказал Вере и Галине, что это я виноват в Валиной смерти. Вера сказала, что это бессмыслица, а Галина промолчала…
Я и сам знал, что это бессмыслица. Мать у нее была, повитуха, Колька-фельдшер! И все-таки, если бы я ночью попытался добыть машину и отвез Валентину в больницу, она осталась бы жива… Если бы Семен не был бы такой скотиной, Валентина была бы жива… Если бы… Так что же тогда бессмыслица?!
Глаза мои воспалены. Керосиновая лампа не может разогнать темноту. Темнота остается под столом, на котором стоит лампа, под кроватью. Ее конденсируют десятки фотографий, которыми увешаны стены.
Я еще не видел Валентину мертвой, не могу себе представить ее мертвой, а траурно-черные фотографии подтверждают — умерла.
Задремал я под утро, а проснулся человеком, заспавшим страшную суточную головную боль. Я вышел во двор, уклонился от столкновения с радостно бросившейся ко мне Дамкой (обычно дед Гришка сажает ее на цепь на рассвете) и подумал: конечно же, случайность! Нелепая случайность!
Навесив на двери большой незапирающийся замок, я собрался в школу…
После четвертого урока мы распустили ребят и пошли к Валентине. Снег в степи уже стаял. Лишь кое-где в земляных складках лежали источившиеся грязно-пепельные пленки — бывшие хребтины больших сугробов. Трава еще не пошла. На буграх, в стороне от тропинок, уже зеленело, но это была еще прошлогодняя зелень, темная, обветренная. И ни зелень, ни пепельные пленки бывших сугробов не красили сейчас землю в свой цвет.
Земля сейчас была сама собой — черно-земляной и еще желто-глиняной. Может быть, если бы по ней не ходили, не ездили, этот черно-земляной и желто-глиняный цвет не был бы так назойлив, но дорога, по которой мы шли, ее обочины были так перепаханы колесами телег и грузовиков, так истоптаны ногами людей и животных, что этот желто-глиняный цвет просто сочился из-под наших сапог. Стены хат, мимо которых мы проходили, были в темных сыростных разводах, и низкорослые голые деревья около хат казались черными. Это был совсем степной — какого не видят жители центральных районов России, — до озноба безрадостный ранневесенний цвет и свет.
По дороге и по обочинам к дому Валентины шли люди. Шли, растянувшись длинной цепочкой, ребята из эмтеэсовской художественной самодеятельности — духовой оркестр, который прислала Галина. Шел вместе с ними добравшийся до хутора, хромой, с перекосившимся лицом Семен, шли ребята из райкома комсомола — Галина, Паша, Вера, Илья Крупник. И, наверно, оттого, что их, потрясенных нелепой смертью Валентины, было так много, я опять стал думать: «Если бы Семен не был такой скотиной, если бы Валентина зашла в тот день к Галине и та бы заставила ее лечь в больницу, если бы я… Так как же случилось, что она умерла?! Ведь нас так много! И как же я упустил возможность, о которой мечтал всю жизнь, возможность спасти человека? Пошел сводить счеты с Мясницким?»
Когда мы проходили мимо правления колхоза, меня остановил председатель сельсовета Натхин.
— Андрей, — сказал он, — мы тут пирамидку со звездочкой делаем. Ты предупреди директора и сам смотри, а то кажуть, что родственники Валентины крест зробыли, хотят на могилу поставить. Нельзя же. Ты предупреди…
— Да, да, — сказал я и пошел предупредить директора.
После похорон я, отказавшись от поминок, шел домой и думал, что до конца учебного года осталось каких-нибудь два месяца, а там я волен возвращаться сюда или не возвращаться. Времена меняются, и я теперь реально могу рассчитывать на аспирантуру. И еще я думал: после того, что я видел на хуторе, — аспирантура… И забыл я многое, да и не хочется, по правде говоря. Уж слишком много других дел, неотложных, которые я обязан делать. Обязан. И за слишком многое я в ответе: и за смерть Валентины, и за судьбу Парахина и Пивоварова, и за судьбу делового человека Натхина, и за судьбу Рыбиной. Никуда мне от них не уйти.