Стихотворения, не вошедшие в прижизненные сборники - Страница 2
У него был один друг, который как-то на Рождество подарил поэту детскую немецкую игрушку, «домик из картона. И вот с какими словами обратился Михаил Алексеевич, уже не очень-то и молодой в те годы, к подаренной игрушке, «картонному домику»:
И в другом стихотворении:
А вот строчка из другого его стиха: «Из сердца пригоршней беру я радость». «Насчет потребности в «радости» – это точно про него и о нем. Его радовал «дух мелочей, прелестных и воздушных», смочивший одежду мелкий дождь, ведь он принес с собой «сладкую надежду», любил обстановку театральной сцены, визит друга, «легкость встречи», сладость полночных бесед, насыщенность и глубину любовного чувства.
Он был, наверное, одним из немногих русских творцов, которые любили людей не только как своих читателей и почитателей, или там единомышленников, а людей просто как людей!
Любил их суету, праздники и будни. Не умел долго ни на кого сердиться. Ему нравилось ходить в гости. В гостях непременно пить чай. Болтать, ахая и сокрушаясь, или смеясь и иронизируя, расспрашивая молодежь о ее жизни…
…Он ведь всегда знал, что лирика его элитарна, что никогда он не будет поэтом для всех, а будет – только для избранных, никогда не спешил за популярностью.
– Давайте, как-нибудь сразу договоримся, – сказал он мне однажды: – Или популярность, или дальнейшее творчество.
Творчество требует постоянного внутреннего обновления, в то время как публика ждет, можно сказать, требует от своих любимцев штампов и перепевов тех самых песен, которые она так сильно когда-то полюбила.
Как только зародилось подозрение в застое, снова художник должен ударить в самую глубь своего духа и вызвать новый родник – или умолкнуть навсегда».
«Он мне как-то сказал по поводу одного моего стиха:
– Я вот никогда особо не любил вашего Гейне, но у него есть одно очень точное замечание:
«Первый поэт, который сравнил в своем стихотворении женщину с цветком, был гениальным поэтом.
А вот поэт, который повторил это сравнение женщины с цветком, был гениальным болваном!»
Ну, так не будьте, голубчик, болваном!
А еще, мой милый дружок, скажу вам на ушко уже не как поэту, а как приятному моему сердцу человечку: «Думайте о людях, что они бывают и сволочи. И тогда иногда будете приятно удивлены!»
О! Как часто потом я вспоминал эти слова моего дорогого мэтра!»
«…а еще он очень любил слово «острый».
Это слово было в устах Кузмина большой похвалой.
Он ненавидел трафареты.
Как-то в одном из моих стихотворных опытов я написал «шаткие тени».
Он сказал, что «шаткие тени» уже когда-то написал Фет. Мужик был поганый, а поэт очень даже неплохой.
Я спросил у него – если тени действительно шаткие, то почему бы это мне и не написать снова?
«Если ничего нового ты сказать о тенях не можешь, то никто тебя не просит о них говорить. Говори только о том, что ты самостоятельно увидел как будто «новыми глазами». Острота восприятия мира у тебя должна быть такая интенсивная, будто ты увидел мир в первый раз – как будто ты только сегодня родился, а уже завтра ты – навсегда умрешь – только это ощущение и создает настоящую поэзию…
А все остальное – чепуха, обычные поэтические побрякушки, вздор – и потому никому этого не нужно ни писать, ни читать!»
«…он еще в 1912 году в рецензии на первый сборник Анны Андреевны Ахматовой «Вечер» написал, что «поэты должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь мудрый, радостный и горестный мир. Чтоб насмотреться на него и пить его каждую минуту, как в последний раз…»
«А мне он постоянно напоминал слова своего любимого Родена:
«Самое главное для художника – быть взволнованным, любить, надеяться, трепетать и жить!»
И стихи Ваши должны быть, прежде всего – живыми, а слава, слава – может быть и посмертной»… Вот почему, думал я в тот скорбный день, 1 марта 1936 года, Кузмин и стал одним из тех редких поэтов русских, чье позднее творчество не уступало его раннему творчеству, даже и соперничая с ним не только в мастерстве, мудрости и классической простоте, но и, что, наверное, самое главное, в волшебстве, в музыкальности и гибкости поэтической новизны.
И вот почему его всегда влекли к себе – другая поэтическая молодость и новая поэтическая новизна. В последние годы своей жизни Кузмин очень интересовался новомодными нашими «обереитами», питерскими поэтами Введенским, Хармсом, Заболоцким, Олейниковым».
Но при этом сам никогда не сливался ни с какими самыми гениальными личностями его окружающими, или там направлениями самыми модными, или литературными кружками, хоть и самыми влиятельными на тот или иной исторический момент.
Нет, всегда оставался только самим собой, верный только своим вкусам и сердцу, впечатлениям и мыслям…
«Да ведь он и сам написал в своем Дневнике, как мне рассказывал один близкий ему человек:
«Я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана. Я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена…. Я не люблю Байрона. Я не люблю шестидесятые годы 19 века и передвижников…
Я люблю в искусстве вещи или неизгладимо жизненные, хотя бы и грубоватые. Или аристократически уединенные. Не люблю морализирующего дурного гражданского вкуса. В искусстве я склоняюсь к французам и итальянцам. Люблю и трезвость, и откровенную нагроможденность пышностей…
В живописи люблю старинные миньятюры, Боттичелли, Бердслея, люблю Сомова и частью Бенуа, частью Феофилактова. Люблю старые лубочные картины и портреты.
Люблю кошек и павлинов.
Люблю жемчуг, гранаты и такие недрагоценные камни как «бычий глаз», «лунный камень», люблю серебро и красную березу. Янтарь.
Люблю розы, мимозы, нарциссы и левкои. Не люблю ландышей, фиялок и незабудок.
Растения без цветов не люблю…».
«…а еще он не любил носить очки, а в последние годы не носить их уже не мог. Он читал мне свой дневник и разрешил мне переписать из него вот это:
«Дождь на листьях.
Когда после дождя выйдет солнце, все кусты засверкают алмазами и хрусталями, и под легким ветром будто дышит какое-то «гофманское» волшебство.
Странно. Все это продолжается, пока я гляжу без очков. Надену очки, все капли куда-то пропадают. Каждый лист торчит отдельно. Никакой радости в груди, никакого особенного дыхания, никакой феи, будто черт из Андерсеновской сказки вставил мне в глаз осколок зеркала.
Очки – одна из причин рациональности и пессимизма.
Близорукость – основа идеализма и живописи в тесном смысле слова».