Стихи (перевод М. Н. Ваксмахера) - Страница 8
После долгой дороги я вижу опять все ту же прихожую, ту же кротовую шубку и тот же горячий сумрак, которому пенковой трубкой предписан младенчески чистый сквозняк, вижу опять ту же комнату, куда я приходил, чтобы с тобой преломить хлеб наших желаний, вижу опять твою обнаженную бледность, которая утром сливается с бледностью гаснущих звезд. Знаю, я снова закрою глаза, чтобы вызвать условные краски и формы, и они мне позволят тебя обрести. А потом я их снова открою и увижу в углу дряхлый зонтик с ручкой как у лопаты, и при виде него я стану опять опасаться хорошей погоды, и солнца, и жизни, потому что средь белого дня я больше тебя не люблю, потому что со скорбью я вспоминаю то время, когда отправлялся тебя я искать, время, когда, слепой и немой, я стоял перед непостижимым миром и перед бессвязной системой общенья, какую ты мне предлагала.
Разве мало сама ты страдала от наивности, из-за которой навсегда мне пришлось обратить твои прихоти против тебя?
Каких только дум не передумал тогда я! А теперь я пришел, чтобы лишний раз убедиться, что она существует, эта великая тайна – бесконечный абсурд моей жизни, бесконечный абсурд одной ночи.
Когда я прихожу, отплывают все корабли и перед ними гроза отступает. Дождь проливной выпускает на волю пасмурные цветы, и воскресает их яркость, и опять она в стены, обитые шерстью, стучится. Знаю, ты никогда и ни в чем не бываешь уверена, но даже мысль о притворстве, даже мысль о возможной ошибке – выше наших с тобою сил. Ведь с каких незапамятных пор упрямая дверь не желает поддаться, с каких незапамятных пор монотонность надежды кормит украдкою скуку, с каких незапамятных пор улыбки твои обернулись слезами.
Мы с тобою решили не пускать к себе зрителей, ибо не было зрелища. Вспомни, одно одиночество было, и сцена пустая, без декорации, без актеров, без музыкантов. Говорят: "зрелище мира", "всемирная сцена", но давно мы не знаем с тобой, что это такое. "Мы с тобой", не обмолвился я, ибо на всех рубежах наших долгих дорог, пройденных врозь и поодиночке, мы поистине были вдвоем, теперь я в этом уверен, мы поистине были "мы". Ни ты и ни я не умели прибавить то время, которое нас разделяло, к тому времени, когда мы были вдвоем, ни ты и ни я не умели вычесть его.
Каждый из нас – это тень, но об этом мы забываем в тени.
Свет между тем подарил мне прекрасные негативы наших с тобою встреч. Я тебя опознал в многочисленных существах, и само их разнообразие мне позволяло давать им всегда одно имя, имя твое, и я называл их, и преображал, как преображал я тебя среди белого дня, как преображаешь воду ручья, ее набирая в стакан, как преображаешь руку свою, ее сплетая с другою. Даже снег, этот горестный наш заслон, на котором стремительно таяли кристаллики клятв, даже снег жил под чуждой личиной. В подземных пещерах искали настойчиво выход окаменевшие травы.
Глубинная тьма напряженно тянулась к ослепительно яркой сумятице, и от меня ускользало, что имя твое делалось иллюзорным, что оно оставалось лишь у меня на устах и что постепенно возникало лицо искушений, реальное, цельное, неповторимое.
И тогда я к тебе возвращался.
Когда мы встречаемся, а встречаемся мы всякий раз навсегда, твой голос опять до краев наполняет глаза твои, точно эхо, когда до краев оно заливает вечернее небо. Подплываю я к берегу облика твоего. Что ты мне говоришь? Что ты никогда не считала себя одинокой, что ты сновидений не знала с той самой поры, как тебя я увидел, что ты – словно камень, который раскалывают пополам, и получают два камня прекрасных взамен одного, их родившего, что ты – и вчерашняя и сегодняшняя одновременно и что вовсе не нужно тебя утешать, потому что ты делишь себя пополам, чтобы вот так, как сегодня, непорочной предстать предо мной.
Ты вся обнаженная, вся обнаженная, и груди твои, еще более хрупкие, чем аромат побитой морозом травы, держат груз твоих плеч. Вся обнаженная, ты одежду снимаешь с себя удивительно просто. И закрываешь глаза, и это – будто падение тени на тело, падение плотного мрака на последнее пламя.
Осени, лета снопы, снопы зимы и весны рассыпаются, и ты открываешь до дна свое сердце. Это свет жизни вбирает в себя прибитое пламя, это оазис пустыню сосет, и пустыня его удобряет, и отчаяньем кормится он. Чуть слышная легкая свежесть приходит на смену хороводу костров, что тебя научили меня возжелать. Над тобою скользят твои волосы в пропасть, и она – оправданье отчужденности нашей.
Почему не могу я, как прежде, во времена моей молодости, объявить, что я ученик твой, почему не могу я, как прежде, согласиться с тобою, что нож и предмет, рассекаемый им, между собою согласны. Фортепьяно и тишина, горизонт и равнина.
Ты надеялась силой своею и слабостью примирить дисгармонию встреч и гармоничность разлук, неуклюжий наивный союз – и науку лишений. Но подоплекой всему была скука. Многое мог ли этот безглазый орел удержать из наших порывов?
На улицах и в полях сотни женщин тобою развеяны по ветру, и в клочья разодрано сходство, объединявшее их, сотни женщин тобою опять сплетены воедино, но теперь ты больше не в силах возвратить им единство их облика, и теперь у них сотни лиц, сотни лиц пораженье наносят твоей красоте.
И в цельности времени, поделенного нами, возник неожиданно день, день такой-то такого-то года, и я с этим днем примириться не смог. Были всякие дни, были всякие ночи, но этот был слишком мучителен. Жизнь и любовь потеряли вдруг точку опоры. Уверяю тебя, что не из-за новой любви я отчаялся в нашем союзе. Я себе и представить не мог иной жизни, с другими объятьями, в объятьях других. Я и подумать не мог, что когда-нибудь я перестану быть верным тебе, – ведь я понял тебя навсегда, ведь я понял, что ты существуешь и существовать перестанешь только со мной.
Женщинам, которых я не любил, я сказал, что они существуют постольку, поскольку есть ты.
Но жизнь ополчилась на нашу любовь. Жизнь, в нескончаемых поисках новой любви, взамен прежней, опасной любви, – жизнь решила любовь поменять.
Принципы верности… Но не всегда подчиняются принципы правилам тусклым, начертанным предками на деревянных табличках, они подчиняются чаще обаянью живому, улыбке и взгляду, словам и движениям молодости, страсти и чистоты. Этого не сотрешь.
Я упрямо мешаю свой вымысел с грозной реальностью. Пустые дома, я вас заселил идеальными женщинами, ни худыми ни полными, ни блондинками ни брюнетками, ни вздорными ни рассудительными, все это неважно, просто какой-то пустяк делает каждую пленительней всех на земле. О предметы ненужные, порой даже глупость, сотворившая вас, очаровывала меня. О безликие существа, я зачастую вас слушал, как слушают рокот волны или шум корабельных винтов, предвкушая морскую болезнь. Я привыкал к непривычным картинам. Я видел их там, где их быть не могло. Я их наделял механической точностью, с какою я сам спать ложился или вставал. Площади города раздувались, точно мыльные пузыри, повинуясь моим щекам, улицы города повиновались моим шагам, нога за ногой, одна за другой, вторая за первой, за обеими обе, и так до конца, а женщины перемещались в пространстве отныне лишь лежа в постели, и в распахнутом настежь корсаже виднелся краешек солнца. Разум, гордая голова, позорный колпак безразличия, фонарь с головой муравьиной, разум, жалкая мачта фальшивая для обезумевшего человека, фальшивая мачта на корабле… но об этом выше смотри.