Старая дева - Страница 27
Дю Букье пожелал потратить всю сумму, вырученную от продажи дома, на то, чтобы отремонтировать и переделать по-модному старинный особняк Кормон. С этой целью он решил прожить полгода в Пребоде и перевез туда дядюшку де Спонда. Новость эта ужаснула весь город, каждый был охвачен предчувствием, что дю Букье задумал увлечь край на пагубный путь комфорта. Страх еще усилился, когда в одно прекрасное утро горожане увидели, как дю Букье, направляясь из Пребоде в Валь-Нобль, чтобы наблюдать за работами по дому, восседает, вместе с облаченным в ливрею Ренэ, в тильбюри, в который запряжена недавно купленная лошадь. Начало своей хозяйской деятельности дю Букье ознаменовал тем, что приобрел на женины накопления ренту государственного казначейства, которая шла по шестьдесят семь франков пятьдесят сантимов. Постоянно играя на повышение, он за год сколотил себе личный капитал, без малого равный капиталу его супруги. Однако все грозные предзнаменования, все катастрофические новшества потускнели перед одним происшествием, стоявшим в самой тесной связи с этим браком и придавшим ему нечто еще более роковое.
В вечер свадьбы Атаназ с матерью сидел после обеда за десертом в гостиной, перед камельком, где служанка, принеся охапку валежника, разожгла огонек, именуемый в здешних местах угостительным.
— Ну что ж! Пойдем сегодня вечером к председателю дю Ронсере, раз уж мы остались без мадемуазель Кормон, — сказала г-жа Грансон. — Господи! Я никогда не привыкну называть ее госпожой дю Букье, у меня язык не поворачивается произнести это имя.
Атаназ печально и принужденно взглянул на мать; у него не было сил ей улыбнуться, но ему хотелось выразить как бы признательность за эту наивную попытку если не исцелить, то смягчить его боль.
— Мама, — произнес он, и голос его прозвучал так нежно, так по-детски, как по-детски прозвучало это давно забытое обращение. — Милая мама, побудем еще дома, здесь так хорошо у огня!
Мать, не поняв умом, вняла сердцем этой последней просьбе убитого горем сына.
— Хорошо, дитя мое, останемся, — сказала она, — мне, конечно, приятнее провести вечер в разговорах с тобой о твоих планах, чем за карточным столом, где я могу проиграться.
— Ты сегодня такая красивая, я бы все смотрел на тебя. К тому же и мысли мои нынче под стать этой невзрачной маленькой гостиной, где мы столько выстрадали.
— И где нам еще предстоит немало страдать, бедный мой Атаназ, пока ты добьешься признания. Я нужды не боюсь; но, мое сокровище, каково мне видеть, что безрадостно проходит твоя прекрасная молодость! Каково сознавать, что вся твоя жизнь — один только труд! Для матери — это нож в сердце; от такой муки я долго не могу заснуть по вечерам, с нею по утрам я пробуждаюсь. Боже мой, боже! Чем я прогневила тебя? За что ты меня наказываешь?
Она пересела с кресла на маленький стульчик и прижалась к Атаназу, положив голову к нему на грудь. В неподдельном материнском чувстве всегда есть прелесть влюбленности. Атаназ целовал глаза, лоб, седые волосы матери, свято желая прилепиться душою ко всему, чего касались его губы.
— Я никогда ничего не достигну, — сказал он, стараясь скрыть от матери роковое решение, которое зрело у него в голове.
— Вот тебе на! Ты, никак, падаешь духом? Не ты ли сам говорил, что мысль всемогуща? Лютеру понадобилось только десять пузырьков чернил, десять стоп бумаги и твердая воля, чтобы потрясти всю Европу. Что ж! Ты прославишься и станешь творить добро теми же средствами, какими он творил зло. Не твои ли это слова? Смотри, как внимательно я тебя слушаю и понимаю лучше, чем ты думаешь, ибо я все еще ношу тебя под сердцем — малейшая твоя мысль отдается во мне, как некогда легчайшее твое движение.
— Видишь ли, мама, я здесь ничего не добьюсь; и я не хочу, чтобы ты была свидетельницей моих терзаний, усилий, тревог. Родная, позволь мне покинуть Алансон; лучше мне страдать вдали от тебя.
— А я хочу всегда быть подле тебя, — с достоинством возразила мать. — Как тебе страдать вдали от матери, от твоей маменьки, которая, если понадобится, станет твоей служанкой, а захочешь — исчезнет, чтобы тебе не мешать, но даже тогда не скажет, что ты загордился! Нет, нет, Атаназ, мы никогда не расстанемся.
Атаназ обнял мать так страстно, как умирающий обнял бы самое жизнь.
— И тем не менее я так хочу, — продолжал он. — Иначе ты меня потеряешь... Болеть душой вдвойне, за тебя и за себя, свыше моих сил. Ведь ты же хочешь, чтобы я жил, не правда ли?
Госпожа Грансон растерянно посмотрела на сына.
— Так вот что у тебя на уме! Мне не раз об этом говорили. Значит, ты уезжаешь?
— Да.
— Ты не уедешь, не сказав мне всего, не предупредив меня. Тебе же нужны вещи, деньги. У меня зашито в нижней юбке несколько золотых, ты их возьмешь.
Атаназ разрыдался.
— Вот все, что я хотел тебе сказать, — снова заговорил он. — Теперь я провожу тебя к председателю. Пойдем...
Мать и сын вышли. Атаназ расстался с матерью на пороге дома, где она собиралась скоротать вечер. Долго он смотрел на свет, пробивавшийся сквозь щели ставней; прижавшись к окну, он слушал, и его охватила какая-то исступленная радость, когда четверть часа спустя до него донесся голос матери, объявлявший: — Большой шлем в червях!
— Бедная матушка, я обманул тебя! — воскликнул он, выходя на берег Сарты.
Он подошел к красавцу тополю, под которым столько передумал за последние полтора месяца и где устроил себе сиденье из двух больших камней. Он любовался красотой природы, озаренной в этот час луной; за несколько часов пред ним снова пронеслось его славное будущее: он прошел по городам, повергаемым в волнение одним звуком его имени; он услышал приветственный гул толпы, он вдохнул фимиам празднеств, он поклонился призраку своей жизни; он предался победному ликованию, он воздвиг себе памятник, он призвал свои несбыточные мечты, чтобы сказать им «прости» на последнем олимпийском пиршестве. Подобное волшебство могло длиться лишь краткое время, и вот оно развеялось навсегда. В этот предсмертный час Атаназ обнял прекрасное дерево, к которому привязался, как к другу; затем положил в карманы сюртука два камня и застегнулся на все пуговицы. Из дому он преднамеренно вышел без шляпы. Он разыскал то глубокое место, которое давно наметил; без колебания скользнул он в воду, стараясь, чтоб не было никакого шума, — и шума почти не было. Когда, примерно в половине десятого, г-жа Грансон вернулась домой, служанка ничего не сказала ей об Атаназе, она подала ей письмо; г-жа Грансон развернула его и прочла следующие скупые слова: Добрая моя маменька, я отправился в путь, не сердись на меня.
— Нечего сказать, славно он меня провел! — воскликнула она. — Но белье! Но деньги! Ну что ж, он мне напишет, и я тогда поеду к нему. Детишки всегда воображают, что могут перехитрить отца с матерью! — И она спокойно улеглась спать.
За день до того, утром, как и ожидали рыбаки, Сарта разлилась. В эту пору мутные воды гонят множество угрей из их родных ручьев. Вот почему на том месте, куда бросился в воду горемыка Атаназ, уверенный, что его никогда не найдут, оказался раскинутый невод. Около шести часов утра рыбак вытащил труп юного самоубийцы. Две-три приятельницы, какие были у несчастной вдовы, очень осторожно подготовили ее к прибытию страшных останков. Можно себе представить, как весть об этом самоубийстве прогремела на весь Алансон. Еще накануне у талантливого юноши не было ни одного покровителя; на следующий день после его смерти раздавалось на тысячи голосов: «Кто-кто, а я бы, конечно, ему помог!» Так удобно выставить себя благодетелем без всяких затрат! Шевалье де Валуа пролил свет на это самоубийство. Из чувства мести этот дворянин рассказал о чистой, неподдельной, прекрасной любви Атаназа к мадемуазель Кормон. Г-жа Грансон, которую надоумил шевалье, вспомнила множество мельчайших обстоятельств и подтвердила рассказ г-на де Валуа. История становилась трогательной, некоторые женщины плакали. Горе г-жи Грансон было затаенным, немым, мало кому понятным. Материнская скорбь по умершим детям бывает двух видов. Бывает так, что люди понимают всю глубину этой печали: утрата сына, всеми уважаемого, всеми любимого, молодого или красивого, на пути к успеху и богатству или уже прославившегося, вызывает всеобщее сочувствие; свет разделяет это горе и, придавая ему более широкий характер, смягчает его. Но есть другая скорбь, скорбь матери, которая одна только знает, чем было ее дитя, которая одна ловила его улыбки, которая одна подметила сокровища слишком рано скошенной жизни; при таком горе прячут от чужих глаз свой траурный креп, черней которого нет ничего. Горе это не поддается описанию; к счастью, немногие женщины знают, какую струну сердца оно обрывает навек. Еще до того, как г-жа дю Букье вернулась в город, жена председателя дю Ронсере, одна из ее закадычных приятельниц, поспешила бросить этот труп на розы ее радости и сообщить ей, от какой любви она отказалась; она тихонько влила не одну сотню капель полынной горечи в мед первого месяца ее брачной жизни. Возвращаясь в Алансон, г-жа дю Букье случайно столкнулась на углу улицы Валь-Нобль с г-жой Грансон... Взгляд умиравшей от горя матери поразил старую деву в самое сердце. В нем было проклятие, тысячу раз повторенное, — тысяча искр в одном луче. Взгляд этот ужаснул г-жу дю Букье, он предвещал ей, призывал на нее несчастье. В самый день катастрофы, вечером, г-жа Грансон, одна из тех, кто был наиболее нетерпимо настроен против городского священника, всегда ратовавшая за викария церкви св. Леонарда, содрогнулась при мысли о непреклонности католического учения, исповедуемого ее же партией. После того как она своими руками одела сына в саван, вспоминая о богоматери, г-жа Грансон, изнывая душой в мучительной тревоге, отправилась к присягнувшему священнику. Она застала этого скромного человека за разборкой пеньки и льна, которые он отдавал прясть всем нуждающимся женщинам и девушкам в городе, чтобы у них никогда не было недостатка в работе, — разумная благотворительность, которая спасла от нищеты не одно семейство, неспособное побираться. Кюре тотчас оставил свою пеньку и поспешил проводить г-жу Грансон в гостиную, где ожидавший его ужин своей скудостью напомнил измученной женщине ее собственный стол.