Старая дева - Страница 13
Аббат де Спонд не был способен помочь племяннице в ее матримониальных ухищрениях. Этот старичок, лет около семидесяти, приписывал напасти французской революции неисповедимым предначертаниям провидения и видел в ней не что иное, как кару, которая постигла разложившуюся церковь. Поэтому аббат де Спонд бросился на давно всеми заброшенный путь, который отшельники некогда прокладывали для себя в царствие небесное: он вел жизнь аскета, но без выспренности, без показной торжественности. Он скрывал от света свои добрые дела, нескончаемые молитвы и подвиги умерщвления плоти; он считал, что в такое смутное время все священники должны действовать подобным же образом, и поучал их своим примером. Обращая к миру спокойное, улыбающееся лицо, он в конце концов совершенно отрешился от мирских дел; его мысли были заняты заботами об участи обездоленных, о нуждах церкви и о спасении души. Он передал управление всем своим имуществом племяннице, которая ему вручала его доход, а он, выделив ей скромную сумму на свое содержание, остальные деньги потихоньку раздавал бедным и жертвовал на церковь. Вся нежность аббата сосредоточилась на племяннице, которая почитала его, как отца; но это был отец не от мира сего, нисколько не понимавший волнений плоти, возносивший благодарность небу за то, что бог поддерживает его дорогую дочь в безбрачии, ибо сам аббат смолоду следовал взглядам святого Иоанна Златоуста, который писал, что «девственность настолько выше брака, насколько ангел выше человека». Из привычного почтения к дядюшке мадемуазель Кормон не смела признаться ему, как она жаждет замужества. Впрочем, старичку, который свыкся с распорядком дома, вряд ли пришлось бы по душе, если бы здесь водворился хозяин. Поглощенный мыслью о сирых и убогих, которым он помогал, погруженный в бездонную глубину молитв, он частенько проявлял рассеянность, которую в его кругу принимали за старческую забывчивость; малоразговорчивый, он хранил ласковое, благожелательное безмолвие. Высокого роста, сухощавый, важный и величественный в обращении, неизменно сохранявший на лице выражение кротости и глубокого душевного покоя, человек этот своим присутствием придавал дому Кормон священный авторитет. Он очень любил вольтерьянца шевалье де Валуа. Эти два славных обломка аристократии и духовенства, при всем несходстве характеров, чувствовали друг в друге что-то общее. Впрочем, отношение шевалье к аббату де Спонду было настолько же елейным, насколько оно было отеческим к гризеткам.
Кое-кто, быть может, подумает, что мадемуазель Кормон, идя к своей цели, не останавливалась ни перед чем; что, прибегая к узаконенным, дозволенным женщине уловкам, она обращалась к нарядам, к низко вырезанным корсажам, что она позволяла себе предосудительно кокетничать своими великолепными доспехами. Ничуть не бывало! Она держалась в своих одеждах стоически неподвижно, как часовой в караульной будке. Ее шляпы, платья и все прочие туалеты изготовлялись двумя алансонскими модистками, сестрами-горбуньями, не лишенными вкуса. Вопреки настояниям обеих мастериц, мадемуазель Кормон отвергала ловкие измышления элегантности; она хотела, чтобы все в ней было роскошно — и стан и уборы; и, пожалуй, тяжелый покрой ее платьев отлично шел к ее внешности. Всякому вольно смеяться над бедной девой! Но вы, благородные души, те, кто мало придает значения форме, облекающей чувство, кто восхищается им повсюду, где бы оно ни было, — вы сочтете ее существом возвышенным! Тут некоторые поверхностные женщины попробуют оспаривать правдоподобность этого повествования; они скажут, что во всей Франции не сыскать такой глупышки, которая не умела бы искусно подцепить себе мужа, что мадемуазель Кормон — одно из тех нелепых исключений, какие здравый смысл запрещает возводить в тип; что самая целомудренная, не знающая жизни девушка, задумав поймать пескаря, всегда найдет приманку для своей удочки. Однако такая критика отпадает сама собой, когда подумаешь, что великая римско-католическая и апостольская вера еще крепко стоит в Бретани и в бывшем Алансонском герцогстве. Вера и благочестие не допускают подобных хитростей. Мадемуазель Кормон шествовала по пути спасения души — и тернии своего затянувшегося до бесконечности девства предпочитала злу обмана, греху лукавства. У девицы, вооруженной чувством благочиния, добродетель не могла пойти на уступки; поэтому люди, влекомые к ней любовью или расчетом, должны были бы сами решительно пойти на приступ. Кроме того, соберемся с духом, чтобы сделать одно признание, жестокое в такие времена, когда для одних религия — только средство, для других — только поэзия. Набожность вредит душевной зоркости. Милостью провидения она отнимает у душ, устремленных к вечному, способность замечать множество земных мелочей. Попросту говоря, святоши во многом глупы. Впрочем, эта глупость свидетельствует об усердии, с каким они возносят дух свой горé; правда, по утверждению вольтерьянца г-на де Валуа, чрезвычайно трудно решить: то ли глупым женщинам свойственно впадать в ханжество, то ли ханжам свойственно глупеть. Поверьте, самая чистая католическая добродетель, с ее страстной готовностью испить любую горькую чашу, с ее благоговейной покорностью велению божьему, с ее верой в печать божественного перста на всех живых творениях, — вот тот скрытый свет, который, проникнув в последние звенья этой истории, подчеркнет ее истинный смысл и, безусловно, возвысит ее в глазах тех, кто еще не утратил благочестия. Притом, если существует на свете глупость, отчего же не заняться страданиями глупых людей, как занимаются страданиями людей гениальных? Первые — общественный элемент, бесконечно более распространенный, чем вторые. Итак, мадемуазель Кормон грешила в глазах света божественным неведением девственницы. Она была совсем лишена наблюдательности, что в достаточной степени подтверждалось ее обращением с женихами. В наше время молоденькая шестнадцатилетняя девушка, которая еще не держала в руках ни одного романа, прочла бы целые сотни страниц любви в глазах Атаназа, а мадемуазель Кормон ничего в них не заметила; она не распознала по его трепетным речам силу чувства, не смевшего себя выразить. Стыдливая сама, она не угадывала стыдливости у другого. Способная измышлять всякие тонкости высокого чувства, что было для нее гибельно с самого начала, она не распознала их в Атаназе. Такое психологическое явление не покажется необычайным тем, кто знает, что достоинства сердца не связаны с достоинствами ума, как гениальность не связана с благородством души. Люди совершенные весьма редки — недаром Сократ, прекраснейший из перлов человечества, соглашался с френологом своего времени, что он, мудрец Сократ, рожден был стать большим плутом. Великий полководец способен спасти свое отечество в битве при Цюрихе и стакнуться с поставщиками[23]. Банкир сомнительной честности может оказаться государственным деятелем. Великий музыкант, которому дано слагать дивные мелодии, может совершить подлог. Женщина с чутким сердцем может быть дурой набитой. Наконец, благочестивая дева может обладать возвышенной душой и не услышать рядом с собой голоса другой прекрасной души. Странности проистекают равно как от физического, так и от душевного убожества. Мадемуазель Кормон, это добродушное создание, горевавшее, что, кроме нее и дядюшки, некому лакомиться ее вареньем, стала чуть ли не посмешищем. Даже люди, у которых старая дева вызывала симпатию своими достоинствами, а у иных и своими недостатками, зубоскалили по поводу ее несостоявшихся свадеб. Не раз в разговорах затрагивался вопрос о том, что станется с таким прекрасным имуществом, со сбережениями мадемуазель Кормон, а также с наследством ее дяди. С давних пор все вокруг подозревали, что Роза, вопреки видимости, по существу оригиналка. В провинции не разрешается быть оригинальным — это значит иметь никому не понятные идеи, а здесь хотят равенства умов и равенства характеров. Брак мадемуазель Кормон стал с 1804 года столь сомнительным, что выражение выйти замуж, как мадемуазель Кормон, вошло у алансонцев в поговорку и было равносильно самому насмешливому отрицанию. Должно быть, насмешка отвечает одной из крайне настоятельных потребностей француза, если в Алансоне могли подтрунивать над такой превосходной особой. Она не только принимала у себя весь город, но была благотворительна, благочестива, беззлобна; она к тому же настолько слилась с духом и нравом алансонцев, что они любили ее, как чистейший символ своей жизни, — ибо она закоснела в обыденной жизни провинциальной глуши, она никогда ее не покидала, разделяла ее предрассудки, принимала к сердцу ее интересы, боготворила ее. Несмотря на восемнадцать тысяч годового дохода с земельной собственности — значительное состояние для провинции, — она во всем обиходе ничуть не отличалась от менее богатых семейств. Отправляясь в свое имение Пребоде, мадемуазель Кормон пускалась в путь в старой одноколке, у которой плетеный кузов подвешен был на двух широких сыромятных ремнях и прикрыт двумя кожаными фартуками. За этой знакомой всему городу тележкой, в которую впрягали крупную запаленную кобылу, Жаклен ухаживал, словно за самым красивым парижским выездом: мадемуазель Кормон очень дорожила своим экипажем, она ездила в нем уже двенадцать лет, на что всегда с торжеством обращала внимание окружающих, радуясь этим ухищрениям скупости. Большинство горожан было признательно мадемуазель Кормон за то, что она не унижала их своей роскошью, не любила пускать пыль в глаза; надо думать, что, выпиши она коляску из Парижа, об этом судачили бы больше, чем о ее несостоявшихся свадьбах. Впрочем, старая одноколка доставляла ее в Пребоде так же исправно, как это сделал бы самый блестящий экипаж. А ведь провинция, которая всегда видит перед собой конечную цель, мало заботится о красоте средств, были бы они только действительны.