Сталин и писатели Книга вторая - Страница 31
Как видим, вопреки сообщению Ю.А. Крестинского, на «трудные условия своей жизни» Бунин жаловался отнюдь не сдержанно. Какая тут сдержанность! Это просто крик отчаяния! Если уж такой тонкий стилист, как Бунин, позволил себе в одной фразе написать: «…если сочтешь возможным сделать что-нибудь для человека… сделавшего кое-что…», значит, писалось это в состоянии глубокого душевного волнения, и написалось единым духом, единым порывом, без столь свойственного Бунину желания отделывать и шлифовать до блеска каждую свою фразу.
Но как ни плохо было ему тогда и как низко ни пришлось ему наклонить свою гордую голову, все-таки ни тени намека нет в этом его обращении к Толстому на то, что он, как уверяет нас комментатор, в тот момент «был близок к решению вернуться на родину».
О том, что в своем письме к нему Бунин будто бы выразил такое намерение, Толстой в своем обращении к Сталину сообщает как бы между строк:
Неделей позже писатель Телешов также получил от него открытку, где Бунин говорит уже прямо: «Хочу домой».
Получается, что в открытке, адресованной ему, Бунин говорит о том же, только не прямо, а косвенно. Но, как мы теперь уже знаем, ни прямо, ни косвенно на то, что готов вернуться на родину, Бунин в той своей открытке даже не намекает.
Да и в открытке, которую неделю спустя он послал Телешову, об этой своей готовности Бунин не говорил тоже. Во всяком случае, толковать эту многократно цитировавшуюся фразу из той его открытки можно по-всякому.
Для полной ясности привожу не эту последнюю фразу, а весь ее текст.
Villa Jennette, Grasse, 8.V.41
Дорогой Митрич, довольно давно не писал тебе — лет 20. Ты, верно, теперь очень старенький, — здоров ли? И что Елена Андреевна? Целую ее руку — и тебя — с неизменной любовью. А мы сидим в Grass'e (это возле Cannes), где провели лет 17 (чередуя его с Парижем) — теперь сидим очень плохо. Был я «богат» — теперь, волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был «знаменит всему миру» — теперь никому в мире не нужен — не до меня миру! Вера Николаевна очень болезненна, чему помогает и то, что мы весьма голодны. Я пока пишу — написал недавно целую книгу новых рассказов, но куда ее теперь девать? А ты пишешь?
Твой Ив. Бунин
Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой.
В томе первом бунинского Литнаследства, где была опубликована эта открытка, к последней фразе была сделана такая сноска:
Об этом своем желании Бунин в июне 1941 г. писал также А.Н. Толстому (см. «Письмо А.Н. Толстого к И.В. Сталину» — настоящее издание, кн. 2.
Однако в открытке, адресованной А.Н. Толстому, «об этом своем желании» Бунин, как мы теперь уже знаем, не сказал ни единого слова. Так что версия о том, что Бунин в 1941 году будто бы высказал желание вернуться на родину, основывается только вот на этих последних трех словах из его открытки Телешову: «Очень хочу домой».
Именно так на протяжении всех последующих лет толковали эту бунинскую фразу все комментаторы, исследователи и биографы Бунина.
Началось с того, что именно так истолковал и прокомментировал ее в своих воспоминаниях сам Телешов:
Недавний пример доброго отношения к возвратившемуся в Россию Куприну побудил и его к намерению вернуться на родину, но внезапная война помешала этому. Осталось только его письмо с ярко выраженным стремлением: «Хочу домой!»
Между тем совершенно очевидно, что никакого такого «ярко выраженного стремления» Бунин в этой своей фразе отнюдь не выразил. Между фразой «очень хочу домой» и намерением ( а тем более решением) вернуться из эмиграции в СССР — пропасть. Возвращение его «домой», увы, невозможно, потому что того дома, в который ему хотелось бы вернуться, просто не существует. Он разорен, разрушен, сметен с лица земли. А на том месте, где он когда-то располагался, возведено совсем другое сооружение, любое упоминание о котором вызывает у него судорогу ненависти и отвращения:
Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
— Вставай, подымайся, рабочий народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лицах своих каторжников: «Cave furem» («Осторожно — вор»). На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно.
По приказу самого Архангела Михаила никогда не приму большевистского правописания. Уж хотя бы по одному тому, что никогда человеческая рука не писала ничего подобного тому, что пишется теперь по этому правописанию.
Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой — Ленинград, Нижний — Горький, Тверь — Калинин>— по имени ничтожеств, типа метранпажа захолустной типографии! Балаган.
Первые две записи — ранние, времен Гражданской войны, когда нанависть Бунина к новой, большевистской России раскалилась до самого высокого градуса, но третья, последняя относится к 1941 году, тому самому, когда была написана и отослана его открытка Телешову с той знаменитой фразой о тоске по дому.
Телешов на ту открытку ответил Бунину уже после войны. И ответ этот свидетельствует, что мысль о возможном возвращении Ивана Алексеевича на родину крепко втемяшилась ему в голову.
Но, скорее всего, он свидетельствует о другом.
Похоже, что текст этого его запоздалого ответа с кем-то согласовывался. Впечатление даже такое, что он был ему продиктован. Во всяком случае, похоже, что какая-то высокая инстанция внятно дала ему понять, как и в каком духе надлежит ему ответить на ту давнюю бунинскую открытку:
Москва, 11 сентября 1945 г.
Дорогой Иван Алексеевич.
Довелось на днях узнать, что ты жив и здоров. Сердечно радуюсь этому и шлю тебе дружеский привет. Тебе и Вере Николаевне. Получил твою открытку в 1941 году и не успел ответить, так как налетели на нас фашисты и всякое общение с Европой прекратилось. Затем пришли вести о тебе весьма печальные, и я, поверив им, напечатал даже в своей книге «Записки писателя» о тебе то, что по русской народной поговорке обещает тебе долгую жизнь.
Дорогой мой, откликнись, отзовись!
Наша Родина, как тебе известно, вышла блестяще из труднейших условий войны и всяких потрясений. У нас все прочно и благополучно. Когда вернулись к нам Алексей Толстой и Куприн и Скиталец, они чувствовали себя здесь вполне счастливыми.
Шаляпина и Рахманинова у нас чтут и всячески их чествуют. Таково отношение у нас к крупным русским талантам.
Отзовись, тогда напишу побольше.
Твой Н. Телешов
Последние два абзаца этого письма откровенно пропагандистские. Телешов вполне откровенно заманивает Бунина «домой», откровенно уговаривает его вернуться, обещая, что тут, «дома», он будет вполне счастлив.
В перечне имен бывших эмигрантов, вернувшихся на Родину и осчастливленных этим возвращением, особенно фальшивой нотой звучит упоминание о Куприне. Понял это Телешов или нет (думаю, что не мог не понять), но в той бунинской открытке 41-го года тень Куприна мелькнула. Напомню последнюю ее фразу: «Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой». К чему тут это — «еще ядовит»? Зачем ему тут сообщать об этом? Для чего? С какой целью? Да еще — в непосредственной близости с туманно выраженным желанием вернуться «домой»?
У меня нет сомнений в том, что это — прямой намек на Куприна, который вернулся в СССР в состоянии, как выразился об этом сам Бунин, «младенческом», попросту говоря, впал в детство. Подчеркивая, что он «еще ядовит», Бунин этой своей репликой прямо дал понять, что он — не Куприн, который пережил свой яд, как «Отец Кобр» у Киплинга в его «Книге джунглей».