Сталин и писатели Книга вторая - Страница 173
Особенно не преувеличивая достоинств этого стихотворения, которое, кстати, автор после XX съезда ни разу уже не включил ни в одну из своих книг (мог бы просто выкинуть строфу о Сталине и тем ограничиться, но — не захотел), я все-таки должен сказать, что оно на несколько голов выше беспомощных попыток Ахматовой. Ничего удивительного в этом, разумеется, нет. Начать с того, что Симонов в этих своих лирических излияниях пытался выразить то, что чувствовал, во что искренне, всей душой верил. И Сталин был для него не абстрактный «вождь» с «орлиными очами». Не понаслышке он знал, не по чьим-то рассказам, а собственными глазами — и не раз — видел, как тот «на заседании по привычке ходит вдоль стола».
Все это, разумеется, способствовало тому, что стихотворение это — во всяком случае, в то время, — не звучало фальшиво.
И тем не менее это был — штамп. И сам автор это прекрасно знал. Мало того, даже счел нужным в этом признаться. И не в более поздние времена, когда уже не хотел включать его в свои новые сборники, а тогда же — в нем самом, в том же своем стихотворении:
Стихотворение это вошло в стихотворный сборник Симонова «Друзья и враги», вышедший в свет в 1948 году. И тогда же было напечатано в «Новом мире» (1948, № 11). Так что вполне оно могло попасться на глаза Ахматовой. Но даже если и не попалось, это не имеет никакого значения, поскольку все, что было сказано в этом стихотворении, задолго до Симонова уже успели «строчками стоустыми» сказать многие другие стихотворцы.
На заре советской власти была популярна такая песня:
Тогда еще жива была вера в близкую мировую революцию и в то, что Советский Союз — «международное отечество трудящихся». Но в конце 40-х — начале 50-х в эти химеры давно уже никто не верил, и то, что в начале 20-х еще было живым, искренним чувством, превратилось в мертвый идеологический штамп. Симонов попытался (и в какой-то мере ему это даже удалось) оживить этого мертвеца.
Ахматова, разумеется, таких задач перед собой не ставила. Тем более что для нее это никогда и не было и не могло стать живым переживанием. Но попав в плен общеобязательных советских штампов (Красная площадь — центр мира, Кремль — светоч и надежда всего человечества и т.п.), она невольно двигалась в этом направлении. И по неумению, от беспомощности, из-за «невладения» этим советским политическим языком просто-напросто «забыла» упомянуть, что пресловутые «узы» душат не тех, кому посчастливилось жить «в лагере мира и демократии», а тех, кому выпало томиться и страдать по ту сторону железного занавеса. Вот, стало быть, кто на самом деле в этих ее стихах — те «труженики»,
Неумелость, беспомощность, художественная убогость этих стихов так очевидна и так несовместима с утвердившимся представлением об Ахматовой как об одном из крупнейших русских поэтов XX века, что один исследователь ее творчества (В.А. Черных) даже высказал предположение, что вряд ли эти стихи сочинены самой Ахматовой:
…Весомых аргументов, подтверждающих его гипотезу, он не приводит, а те, что приведены, весьма далеки от истины. К примеру, он пишет о том, что «не существует автографа ни одного из этих стихотворений». Это не так: автографы существуют. Например, стихотворение «Падение Берлина» опубликовано мной по автографу из коллекции М.А. Лесмана, хранящейся ныне в музее Ахматовой в Фонтанном Доме. «Большинство текстологов, — пишет В.А. Черных, — не включают этот цикл в посмертные собрания произведений Ахматовой». Однако В.А. Черных то ли забыл, то ли не считает нужным упоминать о том, что стихи из цикла «Слава миру» все же «просочились» в составленный им двухтомник.
Я счел нужным вспомнить и упомянуть тут об этом не для того, чтобы принять участие в этом споре, а только лишь для того, чтобы еще нагляднее показать, какая пропасть отделяет стихи из этого ахматовского цикла от подлинной, настоящей Ахматовой.
Но однажды была высказана на этот счет другая, прямо противоположная точка зрения, которую тут тоже не обойти. Не потому, что ее высказал весьма авторитетный ученый, — этим, в конце концов, можно было бы и пренебречь, — а по иной, гораздо более серьезной причине.
Это высказывание маститого ученого я уже приводил однажды (в главе «Сталин и Эренбург»). Но тут мне придется чуть дольше задержать на нем ваше внимание:
Стихи делятся не на хорошие и плохие, а на те, которые нравятся нам и которые нравятся кому-то другому. А что, если ахматовский «Реквием» такие же слабые стихи, как «Слава миру»?
Прочитав это, я сперва подумал: шутка. Неуклюжая, конечно (человеку, профессионально занимающемуся стихами, не следовало бы так шутить), но все-таки — шутка.
Однако, продолжая читать эту в высшей степени интересную книгу известного нашего стиховеда, я убедился, что, высказывая это свое замечательное предположение по поводу «Реквиема» и «Славы миру», он и не думал шутить:
Отделять хорошие стихи от плохих — это не дело науки; а отделять более исторически значимые от менее значимых и устанавливать сложные связи между ними — для этого еще «не настала история», как выражался К. Прутков. В каждой исторической эпохе сосуществуют пережитки прошлого и зачатки будущего, разделить их с уверенностью можно, только глядя из будущего.
Тут уж никакой шуткой даже и не пахнет. Сказано совершенно всерьез. И в свете этого высказывания приведенное выше замечание насчет «Реквиема» и «Славы миру» обретает новый, еще более удручающий смысл: кто его знает, как еще оно там обернется, когда на эти ахматовские стихи будет брошен взгляд «из будущего»? Поди угадай, что они там, в будущем, сочтут «пережитками прошлого» — то, что выплеснулось в ахматовском «Реквиеме» или в ее вымученном славословии Сталину?
Вспомнил я тут это комическое утверждение знаменитого стиховеда не для того, чтобы вступить с ним в спор, доказывая, что на самом деле «Реквием» — хорошие стихи, а «Слава миру» — плохие. То есть — что стихи, входящие в «Реквием», в отличие от «плохо написанных» стихов, входящих в цикл «Слава миру», написаны «хорошо».
Вся штука в том, что «хорошие» стихи отличаются от «плохих» не тем, что они «хорошо написаны», а совсем другими своими качествами.
…Вы спрашиваете, хорошие ли у Вас стихи. Вы спрашиваете меня. До меня Вы спрашивали других. Вы посылаете их в журналы. Вы сравниваете их с другими стихами и тревожитесь, когда та или иная редакция Ваши попытки отклоняет. Итак (раз Вы разрешили мне Вам посоветовать), я попрошу Вас все это оставить. Вы смотрите вовне, а это первое, чего Вы не должны делать. Никто не может Вам посоветовать и помочь, никто. Есть только одно, единственное средство. Уйдите в себя. Испытуйте причину, заставляющую Вас писать; проверьте, простираются ли ее корни до самой глубины Вашего сердца, признайтесь себе, действительно ли Вы бы умерли, если бы Вам запретили писать…
И если из этого оборота внутрь, из этого погружения в собственный мир получатся стихи, тогда Вам и в помыслы не придет кого-нибудь спрашивать, хорошие ли это стихи. Вы также не попытаетесь заинтересовать своими вещами журналы, ибо они станут для Вас любимым, кровным достоянием, куском и голосом собственной жизни. Произведение искусства хорошо тогда, когда вызвано необходимостью. В природе его происхождения — суждение о нем, нет другого.