Сталин и писатели Книга четвертая - Страница 208
Главное тут — не сам донос, а «шапка», заголовок этого партийного документа. Точнее — одна фраза этого заголовка: «С СОГЛАСИЕМ СЕКРЕТАРЕЙ ЦК».
Высшее партийное руководство, стало быть, одобрило содержание этого доноса. И уж тут Симонов повел себя так, как всегда вел себя в подобных случаях:
► ИЗ ЗАПИСКИ ОТДЕЛА НАУКИ,
ШКОЛ И КУЛЬТУРЫ ЦК КПСС ПО РСФСР
О ВЫСТУПЛЕНИЯХ НА ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОМ
ЗАСЕДАНИИ ПЛЕНУМА ПРАВЛЕНИЯ
МОСКОВСКОГО ОТДЕЛЕНИЯ
СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ СССР
9 марта 1957 г.
ЦК КПСС
8 марта с. г. на заключительном заседании Пленума Правления Московского отделения Союза писателей СССР в связи с политически вредной речью Дудинцева выступил писатель К. Симонов...
Симонов охарактеризовал выступление Дудинцева одинаково тяжелым и вредным, как в свое время было выступление Паустовского, назвал выступления Дудинцева и Паустовского далекими от понимания подлинных задач советского писателя и ответственности перед обществом.
Симонов призвал аудиторию задуматься над смыслом аплодисментов, сопровождающих выступления Дудинцева и Паустовского... Дудинцеву следовало бы задуматься над поцелуйным обрядом за рубежом, задуматься, за что хвалит враг. Дудинцев не занял правильной позиции и пытается представить из себя жертву, ищет поддержки. Ему следовало бы отдать отчет в том, за что его хором хвалят...
Симонов разоблачил перед присутствующими вредность заявления Дудинцева о якобы тяжелой судьбе писателя в нашей стране...
Симонов признал, что редакция журнала «Новый мир» не проявила твердости в подходе к напечатанию этой книги, не увидела однобокости в изображении советского общества. Симонов отметил, что Дудинцев... встал над романом и пытается сделать из этого произведения «программный документ эпохи»... хотя в литературе имеются лучшие произведения, как, например, Николая Островского, действительно отражавшие характер эпохи.
Симонов подверг резкой критике сообщение Дудинцева о тех обстоятельствах, в которых сложился роман. Симонов заявил, что он также много видел горечи на войне, но это не отравило его души...
Симонов подчеркнул, что Дудинцев видит в войне только одни поражения, он мог бы увидеть и победы. Верно, что в 1941 году было под Псковом 8 снарядов на одну пушку, но еще более верно то, что 40 тыс. стволов наших орудий обрушились на Берлин в 1945 году...
Симонов подверг критике Дудинцева и за неправильное освещение послевоенной жизни советской страны в романе и в выступлении на Пленуме...
Самое тяжелое впечатление на Симонова, по его словам, произвело утверждение Дудинцева о «ремешке», на котором мамаши в Англии водят детей, требование пустить его поплавать самостоятельно, поскольку якобы он овладевал «марксизмом-ленинизмом во всех инстанциях». Симонов прямо заявил, что в словах о «ремешке» нетрудно рассмотреть попытку отказаться от партийного руководства и от диктатуры пролетариата...
Симонов отметил, что за рубежом восхваляют Дудинцева как борца против советской действительности, и Дудинцев обязан был бы дать этим людям, которые его восхваляют, публичную пощечину. Симонов заметил, что в советской литературе не впервые появляются такие произведения, как роман Дудинцева и как его выступление на Пленуме... Надо ясно видеть, чего хочет враг...
Необходимо отметить, что т. Симонов в своем выступлении признал по существу ошибки, которые он допустил как редактор журнала «Новый мир», поместив роман Дудинцева «Не хлебом единым» и защищая его в предыдущих выступлениях.
По уровню лжи и демагогии (при чем тут сорок тысяч стволов, которые обрушились на Берлин в 45-м году? При чем тут Николай Островский?) эта речь не уступает той, что он произнес после ареста Р. Бершадского.
Но тогда дело шло о жизни и смерти. Могли убить. И не как-нибудь там метафорически, а буквально. А сейчас... Что, собственно, ему грозило? Потеря редакторского кресла? Так он и так его потерял. И в Ташкент его никто не ссылал, он сам по каким-то своим — тактическим — соображениям решил на два года туда уехать. Так стоило ли так мараться?
Вопрос этот был бы уместен, если бы, поступая так, как поступил, он действовал по расчету, и расчет этот не оправдался. Но не расчет лежал в основе этого его поступка. Он повел себя так, а не иначе, просто потому, что был ТАКИМ, КАКИМ БЫЛ. Потому что таким его ВЫРАСТИЛ СТАЛИН.
Но если это так, почему же, в таком случае, зная все это и не имея на этот счет никаких иллюзий, я назвал его ЧЕЛОВЕКОМ ОТТЕПЕЛИ?
Потому что такая уж она была, эта хрущевская оттепель.
В природе смена времен года предопределена, и какая погода будет в декабре, а какая в мае, — более или менее предсказуемо. Конечно, может случиться, что декабрь вопреки календарю окажется необычно теплым, а май неожиданно холодным. Но даже и в этих случаях можно не сомневаться, что за весенней оттепелью, раньше или позже, но неизбежно последует весна, а за нею — и лето.
Иначе обстоит дело в смене социальных «времен года». Тут после короткой оттепели вполне может вновь — и надолго — вернуться зима.
В.О. Ключевский сказал про указ Петра Третьего о вольности дворянства, что он был бы вполне уместен, то есть имел бы смысл и историческое обоснование, если бы на другой день последовал другой указ: об отмене крепостного права. Он и последовал на другой день, — не без горькой иронии заметил Василий Осипович, — но через сто лет.
Продолжая эту мысль нашего великого историка, можно было бы сказать, что если бы исторический процесс шел «правильно», после Хрущева генсеком должен был стать Горбачев, и тогда за хрущевской «оттепелью» сразу последовала бы горбачевская «перестройка». Но случилось так, — и, видимо, не могло случиться иначе, — что после Хрущева нам пришлось пережить еще восемнадцать лет брежневского застоя, а потом еще два коротких царствования смертельно больных Андропова и Черненко.
В какой-то мере это, видимо, было неизбежно («Политика — искусство возможного», «История не знает сослагательного наклонения»), но немалую роль тут сыграли и некоторые особенности личности «нашего Никиты Сергеевича», как его тогда называли.
Хрущева в его, так сказать, «натуральную величину» я видел только однажды. Но этого одного раза мне хватило.
Было это в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца, где проходил Третий Всесоюзный съезд советских писателей (это был май 1959 года).
Никита Сергеевич взошел на трибуну и, переждав причитающуюся ему дозу не слишком горячих аплодисментов, развернул текст специально написанной для него речи. Я сидел близко и очень ясно видел не только ослепительно белые крахмальные манжеты, вылезающие из рукавов его пиджака, но и руки его, каждое движение этих рук, и быстро меняющееся (об этом речь впереди) выражение его лица, не способного утаить ни одного, даже самого мимолетного душевного движения.
Прочитав несколько строк — не более половины страницы — лежащего перед ним казенного текста, он вдруг отложил его в сторону, улыбнулся какой-то милой, застенчивой, обезоруживающей улыбкой и сказал:
— Вот что хотите со мной делайте, — не могу я по бумажке читать... Без бумажки, конечно, труднее. Еще чего-нибудь не так скажешь... Особенно перед такой аудиторией, как ваша. Но не лежит у меня душа к этим бумажкам...
Это было сказано так непосредственно, так по-человечески хорошо, что зал сразу взорвался аплодисментами — на этот раз уже не прохладно-казенными, а искренними, идущими от души.
Почувствовав это, Хрущев сразу охамел. Только что он явно испытывал некоторую робость перед сидящими в зале инженерами человеческих душ. Но, охамев, сразу же взял руководящий, учительский тон. Стал объяснять писателям, как и о чем им следует писать, а о чем писать не следует.
Писательская аудитория сразу поскучнела. Он, видно, это почувствовал и вдруг, снова улыбнувшись своей милой застенчивой улыбкой, сказал: