Сталин и писатели Книга четвертая - Страница 194
Говорят, что Шварц даже аплодировал стоя.
Речь Зощенко произвела на всех такое сильное впечатление, что его надо было как-то сбить. Надо было немедленно исправлять положение.
В президиуме забеспокоились, зашептались.
И тут, по свидетельству другого очевидца, встал К.М. Симонов. Грассируя, он сказал:
— Това'ищ Зощенко бьет на жа'ость...
Дело свое это реплика Симонова сделала, напряжение было сбито. Объявили перерыв. А после перерыва, как водится, начались прения. И в прениях К.М. Симонов выступил уже не с короткой репликой, а с большой речью.
Начал он с каких то других сюжетов, делая вид, что новая гражданская казнь Зощенко — это частность, что у ленинградских писателей есть и более важные дела и заботы. Но и про Зощенко и про его взволнованную речь тоже кое-что все-таки еще сказал:
► ИЗ СТЕНОГРАММЫ ЗАСЕДАНИЯ
ОБЩЕГО СОБРАНИЯ ЛЕНИНГРАДСКОГО
ОТДЕЛЕНИЯ ССП СССР 15 ИЮНЯ 1954 Г.
К.М. Симонов. Теперь мне хотелось бы несколько слов сказать о выступлении Зощенко.
Видите ли, в чем дело — не так ведь он изображал многое неправильно и необъективно. Зачем же говорить об участии в мировой и Гражданской войнах, о том, что было тридцать лет назад? Когда его критиковали по вопросу об участии в этой войне, мы прекрасно знали, что не все люди были на фронте, что были прекрасные люди, которые работали и выполняли свой долг и в Алма-Ата, и в Ташкенте, Зощенко тогда был не тридцатилетним человеком, а сорокапятилетним, следовательно, мог и не быть на фронте. Но когда человек сидит в Алма-Ата и выходит его повесть «Перед восходом солнца», когда в разгар войны, в которой погибают миллионы жизней, и во время блокады Ленинграда — в «Октябре» печатается гробокопательская вещь, где чувствуется, что народ живет войной, борьбой с фашизмом, а человек живет черт знает чем, — вот это вызвало критику, и это было вполне закономерно. Нужно было понять это и почувствовать, а не писать такую вещь в 1943 году, во время Курской дуги, когда миллионы людей пали. Что же тут оправдываться своим обозрением. Это нехорошо, и это доказывает, что человек не понял. Никто не призывает человека выходить на трибуну, бить себя в грудь, кричать: «я — подонок», но ты пойми глубину своей вины, и что, может быть, самые резкие слова, адресованные к тебе, когда ты так вел себя во время войны, — эти слова по отношению к тебе несправедливы. Так докажи это своей работой, докажи, что ты не таков, что при всех своих ошибках ты являешься советским писателем...
Такие слова снимают работой, что ты не советский писатель или «литературный подонок», или что ты вел себя недостойно во время войны (это в связи с опубликованием этой повести «Перед восходом солнца»), это снимают работой.
Если бы за эта годы были написаны настоящие произведения, а мы очень горячо чувствуем, когда человек по-настоящему хочет исправить ошибку, по-настоящему потрудиться на пользу народу, и всегда это очень поддерживаем.
И что же — появляется делегация из разной публики, в основном буржуазной, и вот советский писатель, принятый заново в Союз писателей, говоривший о том, что понял ошибки, напечатавший ряд произведений, член Союза, — апеллирует к буржуазным щенкам, срывает у них аплодисменты.
Я не знаю! Тут пара товарищей присоединилась к аплодисментам. Их дело, если хотят присоединяться к этим аплодисментам, пусть присоединяются!
Помимо всего прочего — противно, стыдно, незачем делать из этого историю, но противно и стыдно!..
В связи с этим хотел сказать об одной вещи: помимо всего, что сказано, тут есть еще одна сторона дела — мне кажется, что в каких-то писательских, литераторских головах бродило неправильное представление по поводу отношения к решению партии по идеологическим вопросам, принятому в 1946 году. Это не в оправдание Зощенко — человек должен сам за себя отвечать, но не было ли тут «добрых советчиков»?
С мест: Правильно, правильно!
Советчиков, которые говорили, что — да, теперь другое отношение, тогда было слишком резко и жестко поставлено. У некоторых нетвердых в марксизме и в идейности людей такие настроения проявились. И в Ленинграде, и в Москве мы встречались с такими фактами. Люди не поняли того, что говорилось в 1946 году...
Этот эпизод — один из самых постыдных в общественной биографии Симонова. Сам он, конечно, так это не формулировал и вряд ли даже так осознавал. Но что-то все-таки его тут мучило. Не зря же, спустя почти четверть века, в одном частном письме он вдруг предпринял попытку объяснить тогдашнее свое поведение.
► ИЗ ДНЕВНИКОВЫХ ЗАПИСЕЙ
СЕКРЕТАРЯ К.М. СИМОНОВА
Н.П. ГОРДОН
13 ноября 1976
Только что мне позвонил Виталий Яковлевич Виленкин, совершенно потрясенный письмом моего шефа к нему. Потрясен и самим фактом его написания, и прямотой и честностью написанного, и самой темой.
— Только что получил его. Два раза перечитал и сейчас буду читать в третий раз. Знаете, я весь красный, взволнованный... — говорил он. — Удивительное письмо.
Письмо я это читала, и тоже дважды, прежде чем отправила его. Виленкин попросил КМ. прочитать его рукопись об Анне Ахматовой. Я ее читала в Малеевке, где был и В.Я., — и он тоже дал мне почитать.
КМ. написал ему 13 страниц через один интервал. Очень интересно и об Ахматовой, и о Зощенко, о стихах Ахматовой и о ней самой. Это одно из тех редких человеческих писем, писем-документов эпохи, написанных сильно, а главное — правдиво и честно.
Это из тех случаев, когда я бываю особенно горда за своего шефа.
Письмо, о котором идет тут речь, опубликовано. (Не наследники Симонова, а он сам — еще при жизни — счел нужным опубликовать его.) Так что у нас есть возможность внимательно его прочитать и попытаться понять, что именно в нем привело Нину Павловну в состояние такого неуемного восторга.
Процитировать это огромное письмо целиком я тут, конечно, не смогу, — да в этом и нет особой необходимости. Но довольно обширную выдержку из него привести мне все-таки придется.
► ИЗ ПИСЬМА К.М. СИМОНОВА
В.Я. ВИЛЕНКИНУ
9 ноября 1976 г.
Моя разница в отношении к Зощенко и к Ахматовой объяснялась в то время различием моего восприятия их человеческого и писательского поведения в годы войны. Зощенко был для меня мужчиной, в прошлом боевым офицером, уехавшим на всю войну в эвакуацию и написавшим там напечатанную в «Октябре» повесть, которая по моим тогдашним чувствам и настроениям была мне поперек души. Вообще надо сказать, что мои тогдашние притяжения или отталкивания были связаны в литературе, и не только в литературе, с моими представлениями о том, как люди вели себя во время войны, остались ли они на всю блокаду в Ленинграде, как Тихонов, или уехали в Ташкент, как Зощенко.
Короче говоря, в тот момент, о котором я говорю, я был взволнован случившимся с Ахматовой и был довольно равнодушен к происшедшему с Зощенко. Правда, потом, через какое-то время, я сообразил задним умом, что одно дело я — человек молодой и здоровый, а другое дело — человек совсем другого возраста, под пятьдесят лет, и, как я узнал о нем, далеко не здоровый. Почувствовав всю тяжесть положения, в которое попал Зощенко, я, став редактором «Нового мира», при первой представившейся мне возможности постарался помочь ему. Узнал, что у него есть партизанские рассказы, которые, по словам моих ленинградских друзей, можно было бы, наверное, судя по их содержанию, напечатать, я пригласил его приехать в Москву, отобрал большую часть этих рассказов и предложил опубликовать их в журнале. Это было в начале лета сорок седьмого года, и так вышло, что на вопросы, что из себя представляют эти рассказы и почему я предлагаю их напечатать, мне пришлось отвечать непосредственно Сталину. Он принял мои объяснения, и тем же летом рассказы эти были напечатаны в «Новом мире». Эта история немного уводит нас в сторону, но мне показалось необходимым написать Вам о ней, потому что одно без другого, наверное, было бы не до конца понятным.