Сталин - Страница 61
И, продолжая, Сталин добавил:
– Перефразируя слова Гейне, русские большевики могли бы сказать насчет критических упражнений Вуйовича: «Большевика Вуйовича мы не знаем, полагаем, что он вроде Али-баба, которого тоже не знаем».
Но, повторяю, его обращение к классике было очень редким, что отражало и весьма ограниченное знакомство генсека с шедеврами мировой и отечественной литературы.
В ряде своих публичных выступлений Сталин не упускал возможности выразить свое отношение к тем или иным писателям и их произведениям. Суждения генсека, как всегда, были категоричны и безапелляционны. Например, в своем письме к В. Билль-Белоцерковскому Сталин однозначно осудил дирижера Большого театра Д. Голованова за то, что тот выступал против механического обновления репертуара за счет классики. Генсек тут же охарактеризовал «головановщину» как «явление антисоветского порядка». В 30-е годы такая оценка могла стоить головы. Здесь же Сталин оценил и «Бег» Булгакова как антисоветское явление, добавив, правда, смягчающую тираду такого содержания: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные», Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа…»
Продолжая «разбор» творчества Булгакова, Сталин вопрошает:
«Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» – рыба».
И далее дает пьесе такую оценку: пьеса эта «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление благоприятное для большевиков: если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы».
Эти фразы Сталина еще раз высвечивают старую истину о том, что окончательную оценку тому или иному произведению дает время. Вельможный вердикт может спустя годы оказаться смешным, наивным, поверхностным. Даже учитывая конкретность исторического момента. А ведь как часто в нашей истории некоторые пытались давать «окончательные» оценки! Именно так, например, делал Сталин. Но в подобной категоричности – весь он: несомневающийся, уверенный в себе, презирающий интеллектуальные раздумья художника.
Генсек мог быть жестким даже к тем, к кому обычно относился как будто с уважением, например к Демьяну Бедному, большевику с 1912 года, быстро ставшему после революции признанным пролетарским поэтом. Множество его басен, частушек, песен, стихотворных фельетонов, повестей, притч пользовались неизменным успехом у широких масс. Актуальность и злободневность каждой строки народного поэта постоянно поддерживали его популярность. Но вот в ряде произведений («Перерва», «Слезай с печки», «Без пощады») Бедный подвергает критике косность и чуждые нам традиции, которые словно шлейф тянутся из прошлого. В отделе пропаганды ЦК это было расценено как антипатриотизм. Поэта вызвали в ЦК для «разговора». Д. Бедный пожаловался на окрик в своем письме Сталину. Ответ генсека был быстрым и безжалостным.
– Вы вдруг зафыркали и стали кричать о петле…
– Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки?
– Может быть, решения ЦК не обязательны для Вас?
– Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики?
– Не находите ли, что Вы заразились некоторой неприятной болезнью, называемой «зазнайством»?
После этих уничтожающих вопросов Сталин резюмирует, что критика в произведениях Д. Бедного является клеветой на русский пролетариат, на советский народ, на СССР. В этом суть, а не в пустых ламентациях перетрусившего интеллигента, с перепугу болтающего о том, что Демьяна хотят якобы «изолировать», что Демьяна «не будут больше печатать» и т. п.
Вот так. Жестко и однозначно. Всего несколькими годами раньше, в июне 1925 года, Сталин сам редактировал постановление ЦК о политике в области художественной литературы, где говорилось, что нужно изгонять «тон литературной команды», «всякое претенциозное, полуграмотное и самодовольное комчванство». Уже в конце 20-х годов эти верные положения были Сталиным забыты. «Командные кадры» в культуре действовали все более активно. Интеллектуальное брожение, порой смятение тоже постепенно проходило по мере ранжирования, администрирования.
Ведь всего за три-четыре года до этого Сталин просил передать благодарность Бедному за «верные, партийные» стихи о Троцком. Они были помещены 7 октября 1926 года в «Правде» под заголовком «Всему бывает конец». Пожалуй, стоит привести хотя бы часть стихотворения, чтобы полнее почувствовать атмосферу, политический колорит того сложного времени:
Генсек с удовольствием прочитал стихи, позвонил Молотову, еще кому-то. Все с одобрением оценили политическую сатиру Бедного. Сталин заметил: «Наши речи против Троцкого прочитает меньшее количество людей, чем эти стихи». В этом он, пожалуй, был прав. Но стоило поэту чуть «сбиться с тона», не скрыть «обиду», Сталин стал совсем другим: холодным, злым, повелевающим, указующим.
Зная, как сильно зависит от его оценки судьба того или иного произведения, мастера художественного слова часто писали ему с просьбой высказать свое мнение. Чаще его резюме было снисходительным, с обязательным указанием «слабостей» работы. Иногда он поднимался до похвалы. Так, в письме А. Безыменскому Сталин начертал: «Читал и «Выстрел», и «День нашей жизни». Ничего ни «мелкобуржуазного», ни «антипартийного» в этих произведениях нет. И то и другое, особенно «Выстрел», можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».
Свидетельства лиц, близко знавших Сталина, подтверждают: генсек очень внимательно следил за политическим лицом наиболее крупных писателей, поэтов, ученых, деятелей культуры. Сталин чувствовал, что в среде художественной интеллигенции не все приняли революцию. Примеры тому – не только многочисленная эмиграция. Его насторожило письмо крупного русского писателя В. Короленко Луначарскому, опубликованное уже после его смерти в Париже, в котором писатель выражал тревогу о том, что насилие в послереволюционной России затормозит рост социалистического сознания. Сталин посчитал письмо фальшивкой. Его возмутила и статья Е. Замятина «Я боюсь», опубликованная в одном из небольших петроградских журналов «Дом искусств». Писатель, который в начале 30-х годов станет невозвращенцем, запальчиво, но по существу верно писал: «Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, – продолжал Замятин, – что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не менее старого опасается всякого еретического слова…» Позже он напишет Сталину, что не может, отказывается работать «за решеткой». О мировоззренческих настроениях некоторых писателей свидетельствовала книга известного марксистского теоретика А. Богданова, который утверждает, что творчество настоящее возможно лишь в случае, если будет устранено принуждение между людьми, если в общественной системе не допустят веры в фетиши, мифы и штампы. Богданов явно намекал на недопустимость диктатуры по отношению к художественному творчеству. Это было уже слишком. Сталин почувствовал, что такие, как Богданов, понимают: революционный миф, если его без конца повторять, мало чем отличается от постулатов Библии. Ведь многие из мифов, которые Сталин в будущем изложит в «Кратком курсе», принимались на веру без критического и рационального осмысления. Нужно было «осадить» этих «проницательных» интеллектуалов.