Спящий мореплаватель - Страница 1
Абилио Эстевес
Спящий мореплаватель
Abilio Estevez
El navegante dormido
Перевод с испанского А. Папченко
Моей матери, которой исполнилось восемьдесят лет
Моему брату, в память о том радостном 10 сентября
Не может быть, — Паромщик тут сказал. —
Коль скоро нам не улыбнулся случай.
Ведь эти острова не твердь земли и скал,
А просто хлябь в морской дали текучей…
Астролябия, квадрант и компас
Не затевают приливов отныне. В лазурной пустыне
Никто не будит погребальным пением моряков.
Тень легендарных веков не рассеялась лишь в океане.
Позже он сумел написать и об этом тоже.
Пройдет тридцать лет, и произойдут, как водится, бесчисленные несчастья. Фотография же останется на своем месте.
Никто и ничто — ни катастрофа, ни человек — не сможет ее уничтожить.
Фотография черно-белая, вернее, она имеет странный цвет, скорее охряный, разных оттенков охры — темных, грязных и блеклых. В простой рамке из некрашеного дерева она стоит на полке рядом со старыми и хорошими книгами на испанском.
Различимый на ней пейзаж ничем не примечателен. Пляж, в центре — лодка и юноша, который держит над головой весло, словно трофей.
Пляж некрасивый. Не скажешь даже, что это кубинский пляж, потому что это противоречит представлению о том, каковы или каковы должны быть кубинские пляжи, или, во всяком случае, большинство в самом деле великолепных, щедро открытых водам Мексиканского залива пляжей на северном побережье острова.
С первого же взгляда можно будет заметить, что, если фотография сделана тридцать лет назад, а может, немного раньше (установить точную дату невозможно), лодке должно быть уже по меньшей мере лет сто: развалюха из трухлявого дерева, трех-четырех метров длиной и вполовину меньше шириной, на борту которой едва можно прочесть почерневшее или, вернее, приобретшее густо-охряный оттенок название: «Мейфлауэр».
Что до юноши, воздевающего к небу весло с таким же упоением, с каким поднимают над головой трофей, сложно определить, сколько ему лет — пятнадцать или тридцать. Светлые прямые волосы падают ему на глаза. Волосы мягкие и нечесаные, какие и должны быть в его возрасте. Вместе с тем ликующая улыбка, и вся его поза, и то, как он потрясает веслом, свидетельствуют о некотором простодушии и способности выражать счастье так, как это делают только дети. В то же время его сильное и словно высеченное из бронзы тело не вяжется с доверчивой радостью улыбки.
Радость, удовлетворение, которые исходят от этого тела, вроде бы усиливают общее ощущение счастья, но при этом диссонируют с чем-то, что угадывается в улыбке, утяжеляя ее.
Фактурой кожи, как ни странно это покажется, фигура этого юноши на берегу моря напомнит картины замечательного бостонского художника, Уинслоу Хомера.
И самое важное: это единственная фотография Я фета, единственная, которая вообще от него осталась и останется. Других не было и, к несчастью, уже не будет. Кроме того что она станет старинной (можно ли удостоить подобным определением фотографию, сделанную всего лишь тридцать лет назад?) и памятной, она останется прекрасной и со временем приобретет то волнующее и меланхоличное очарование, которое годы обычно добавляют фотографиям.
Прекрасная и странная, это самая примечательная фотография в небольшой и хорошо подобранной библиотеке в маленькой квартирке с видом на Гудзон в Верхнем Вест-Сайде, Нью-Йорк.
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Тишина замерзших озер
Искренность похожа на сон.
БЛАГОРОДНОЕ ДЕРЕВО
Это был старый дом на безымянном пляже. Старый двухэтажный дом, построенный, как говорили, из благородного орегонского дерева. Сначала он принадлежал богатому человеку с севера, доктору Сэмюелю О'Рифи, врачу, закончившему Нортвестернский университет в Чикаго, уроженцу Куба-Сити, деревушки на юге Висконсина, вблизи от границ с Айовой и Иллинойсом, в самом сердце Среднего Запада. Потом, когда 5 апреля 1954 года врач загадочным образом умер, не оставив потомства, по щедрому завещанию дом отошел в собственность семьи Годинес из Сантьяго-де-лас-Вегас, небольшого поселка в центре провинции Гавана.
Персонажи, которых мы встретим на этих страницах, называли дом по-разному. Чаще всего они называли его домом, виллой или бунгало. В действительности у них не было заведено всегда называть его каким-то специальным словом. Единственное, что объединяло их, когда они говорили о старом доме, как бы они его ни называли, — это чувство благоговения. В любом случае они говорили о нем пылко и почтительно, как говорят об очень личном, о собственных достоинствах и недостатках, о прекрасных и даже об ужасных тайнах.
И, говоря откровенно, без дома, без его удачного местоположения и без его истории этот рассказ, безусловно, был бы другим.
Его упрямое присутствие на берегу залива сделало возможными события, которые произошли и которые не произошли, события счастливые и печальные, которых, как и следовало ожидать, было гораздо больше.
Дом пережил шестьдесят лет, полных бедствий, бессчетные дни под солнцем и ливнями, непрерывные мучения, доставляемые едкой морской солью, три или четыре более или менее провалившиеся революции, одно временное правительство и двадцать два президента, среди которых были недолговечные, а были постоянные, как соль.
И если старый дом пережил все эти превратности судьбы и еще шестьдесят с лишком зим, когда бушуют циклоны и ураганные ветры, то это не только благодаря счастливому соседству с холмом и грамотно рассчитанному расстоянию между опорными сваями. Нужно, наверное, принимать в расчет и дерево, привезенное из далеких лесов.
ДОРОГА В БЕЛЫХ ЗАРОСЛЯХ
Чтобы добраться до дома, нужно было пройти полтора километра по очень плохой дороге. Когда-то, много лет назад, это была прекрасная мощеная дорога, обсаженная королевскими пальмами, морским виноградом, казуаринами, олеандрами и даже розами, но сейчас она была заброшена совершенно. Постепенно, так, что даже никто не заметил, так же постепенно, как происходили кубинские бедствия, дорога к дому превратилась в тропу среди белых зарослей.
Те, кого это непосредственно касалось, члены семьи Годинес, смирились с этим постепенным запустением и даже допустили его по двум важным причинам. Во-первых, потому что знали, что с этим ничего нельзя поделать, потому что у них, естественно, не было на это средств. «Теперь все принадлежит Государству», — повторял Полковник-Садовник с бессильной улыбкой и жестом, означавшим: «Вы мне не верили, а я всегда это говорил». И добавлял, пожимая плечами: «Проблемы, которые не имеют решения, не проблемы».
Во-вторых, потому что в некотором смысле их даже радовало то, что труднопроходимая тропа отрезала их от мира и от жизни, от которой они предпочитали держаться подальше, как можно дальше. Как будто разбитая дорога была границей, даже уже не в пространстве, а во времени, способной защитить их от встрясок истории, которой они не могли управлять и которую к тому же не могли и не хотели понять.
Только дети, и то потому, что у них не было другого выхода, когда шли в школу в Бауту, должны были пройти пешком полтора километра до шоссе на Баракоа, чтобы там сесть в автобус, принадлежавший когда-то Грейхаундской корпорации (в двадцатых годах этот автобус, наверное, ездил по маршруту Калгари — Сент-Пол, Миннесота) [1]. Автобус, такой же разбитый, как и дорога, высаживал их у всегда свежевыкрашенных дверей ресторана «Китайский колокол».