Способ существования - Страница 12
Что до религии как таковой, то Эйнштейн как-то сказал, что верует в Бога Спинозы, который являет себя в гармонии всего сущего, но не в Бога, который возится с поступками людей, награждает и наказывает. «Я не хочу и не могу также представить себе человека, остающегося в живых после телесной смерти, — что за слабые души у тех, кто питает из эгоизма или смешного страха подобные надежды… Мне достаточно испытывать ощущение вечной тайны жизни».
Незадолго до смерти он назвал себя в одном из писем «глубоко религиозным неверующим». В смысл этих слов стоит вникнуть. Ибо этот человек в самом деле был, как немногие, причастен к некой великой тайне.
1989
Опыт смерти
Вопрос анкеты: Как бы вы хотели умереть?
1
Раз-другой в жизни я как бы примерял смерть — и не помню страха.
Однажды во время игры в городки чьей-то сорвавшейся битой мне угодило в висок. Я понял это, лишь когда очнулся. Даже боли не успел почувствовать, но четко помню, как подумал: ну вот я и умираю. Затихал гул — как будто удалялся самолет, потом я открыл глаза, увидел над собой перепуганное лицо приятеля. Он был мне так благодарен за то, что я остался жив.
Было беспамятство от наркоза при операции. Вполне мог бы после нее не проснуться — легкая смерть.
Однажды я плавал в шторм, огромная волна вдруг захлестнула меня, увлекла вглубь, перевернула. Я помню, как подумал безо всяких отчетливых чувств: только бы не стукнуло головой о камень. Накануне на соседнем пляже разбился и утонул один военный.
А потом долго еще томился по испытанному тогда ощущению, по растянутому мигу, когда меня охватила, влекла и переворачивала страшная и в то же время нежная сила, с шершавыми бурлящими пузырьками по коже…
Но нет, это все как бы еще не настоящее. Что мы можем на самом деле знать об этих мгновениях, когда ты — лишь поле борьбы небытия с бытием, и даже не совсем уже ты, вот что главное?
Но ведь, в конце концов, все с этим справлялись.
Писательское желание: умереть так, чтоб можно было осознать и описать миг перехода.
2
Говорят, никому не дано правдиво описать смерть: все будет умственная реконструкция. Но вот как это делает Платонов:
«Никакой смерти он не чувствовал — прежняя теплота тела была с ним, только раньше он ее никогда не ощущал, а теперь будто купался в горячих обнаженных соках своих внутренностей… Наставник вспомнил, где он видел эту тихую горячую тьму: это просто теснота внутри его матери, и он снова всовывается меж ее расставленными костями, но не может пролезть от своего слишком большого старого роста. Видно было, что ему душно в каком-то узком месте, он толкался плечами и силился навсегда поместиться» («Происхождение мастера»).
Или в «Чевенгуре»:
«Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и покатился с бровки на дно, как будто сбитый ломом по ноге. Он не потерял ясного сознания и слышал страшный шум в населенном веществе земли, прикладываясь к нему поочередно ушами катящейся головы… Он сжал ногу коня обеими руками, нога превратилась в благоуханное тело той, которой он не знал и не узнает, но сейчас она ему стала нечаянно нужна. Дванов понял тайну волос, сердце его поднялось к горлу, он вскрикнул в забвении своего освобождения и сразу почувствовал облегчающий удовлетворенный покой. Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения, чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время — и в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом».
Правда ли это? Тут больше, чем правда. Такого не мог бы рассказать сам вернувшийся к жизни Дванов.
Или вот: «Мир тихо, как синий корабль, отходил от глаз Афонина: отнялось небо, исчез бронепоезд, потух светлый воздух, остался только рельс у головы. Сознание все больше сосредоточилось в точке, но точка сияла спрессованной ясностью. Чем больше сжималось сознание, тем ослепительней оно проницало в последние мгновенные явления. Наконец, сознание начало видеть только свои тающие края, подбираясь все больше к узкому месту, и обратилось в свою противоположность» («Сокровенный человек»).
С этим можно сравнить только вершины Фолкнера:
«Он был еще жив, когда начал падать с седла. Сперва он услышал грохот, а еще через миг понял, что, вероятно, почувствовал удар, прежде чем услышал выстрел. И тут обычное течение времени, к которому он привык за тридцать три года своей жизни, нарушилось. Ему показалось, что он ударился о землю, хотя он знал, что еще не долетел до нее, еще падает, а потом он перестал падать, очутился на земле и, вспомнив все раны в живот, какие ему довелось видеть, подумал: „Если я сейчас не почувствую боль, значит, конец“. Он жаждал почувствовать ее и никак не мог понять, почему она медлит. Потом он увидел провал, бездну где-то над тем местом, где должны быть его ноги и, лежа на спине, он видел, как через эту бездну тянутся оборванные и спутанные провода нервов и чувств, слепые, как черви, тоньше волоса, они ищут друг друга, чтобы снова соединиться, срастись. Потом он увидел, как боль, словно молния, прочертила пустоту. Но она пришла не изнутри, а откуда-то извне, из такой знакомой, уходящей от него земли. „Постой, постой, — прошептал он. — Подступай потихоньку, не вдруг, тогда я, может быть, тебя вынесу. Но она не желала ждать. Она с ревом обрушилась на него, подбросила его и скорчила… И тогда он вскрикнул: „Скорей! Скорей же!“ — глядя из кровавого рева вверх, на лицо, с которым его навеки связал, сочетал этот выстрел“ („Деревушка“)».
Сравним это с описаниями классиков прошлого века. Вот Толстой:
«И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон… Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет.
— Так вот что! — вдруг вслух проговорил он. — Какая радость!
Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа» («Смерть Ивана Ильича»).
А вот как умирает чеховский врач:
«Андрей Ефимыч понял, что ему пришел конец… Стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него; потом баба протянула ему руку с заказным письмом… Сказал что-то Михаил Аверьяныч. Потом все исчезло, и Андрей Ефимович забылся навеки» («Палата N 6»).
Чувствуется, что Чехов и Толстой все-таки люди рационального, естественно-научного века; век, к которому принадлежали Платонов и Фолкнер, уже больше знал о кошмарах и образах бессознательного и о том, как их выразить. Этому веку дано, может быть, подойти к какому-то великому синтезу; он его пока не осилил, но вспышки иногда пробиваются.
Я знаю единственную писательскую попытку описать опыт собственного умирания: Василий Розанов, как добросовестный исследователь, пробует диктовать и просит записывать свой предсмертный бред: «От лучинки к лучинке. Надя, опять зажигай лучинку, скорее, некогда ждать, сейчас потухнет. Пока она горит, мы напишем еще на рубль. Что такое сейчас Розанов? Странное дело, что эти кости, такими ужасными углами поднимающиеся, под таким углом одна к другой, действительно говорят об образе всякого умирающего… Все криво, все негибко, все высохло… Мозга, очевидно, нет, жалкие тряпки тела… Тело покрывается каким-то странным выпотом… Это именно мертвая вода…»