Созвездие Стрельца - Страница 98
На спасательной станции и верно осводовцы стоят на пристани и о причал бьется кранцами белый катер со знаками общества. Только теперь Вихров понимает, что со станции байдара и не была видна из-за этого ливня и из-за туманного месива обрывков облаков, что волочатся, чуть ли не задевая волны, которые вздымаются навстречу этим то ли соскам, то ли пальцам грозового фронта, чтобы слиться с ними.
Кто-то машет на причале рукой, и сбегает с причала, и бежит по берегу, делая какие-то жесты рукой, как делают это шоферы, помогая провести машину в узкие ворота. Вихров кивает головой — я понимаю, товарищ, я понимаю: глупо, конечно, гнать казенную посудину всего за двести метров, когда нет уже смертельной угрозы, а если и искупаешься тут — вытащат, как котенка. Осводовцы толпятся на причале, в трусах. Вот если сейчас перевернется байдара — они кинутся в воду и, красиво плывя кролем, веселой стайкой через короткое время окружат потерпевших бедствие и будут смотреть на Вихрова с обидной прищуркой в глазах — напугался, интеллигент?
За утесом падает ветер. И тяжелая байдара — под фанеркой только на три пальца запас плавучести — идет к берегу и погружается в воду — совсем! — на глубине в шестьдесят сантиметров. Осводовец влетает в воду, хватает байдару и тянет на берег, вместе с Вихровым и Зиной. Остальные, убедившись, что действие имеет «хэппи энд», бегут под крышу спасательной станции.
— Эх ты, челдабречек! — говорит осводовец Вихрову. — Вполне, понимаешь, могли и в подводное дистанционное отправиться… без определения срока всплытия… Маму надо было спроситься, прежде чем по Амуру плавать, знаешь…
Вихрову все равно, ругают его или хвалят, он даже не ощущает радости спасения, только все мышцы его тела ломит и по затекшим ногам бегут неприятные мурашки. Он стоит на месте, потому что боится упасть. Зина глядит на него и вдруг берет его щеки ладошками и сжимает. Ладони мокры, но горячи, и это тепло возвращает Вихрову ощущение жизни.
— Ну, пошли на станцию, обогреетесь, что ли! — говорит осводовец.
Он добровольно опрокидывает байдару, выливает из нее воду и взваливает на плечи. Однако Зина и Вихров берут ее за нос и корму и тащат на лодочную станцию. Осводовец машет рукой — ну, как знаете — и только сейчас начинает понимать, как измучены оба, и мужчина и женщина.
— Охота пуще неволи! — говорит он, освобождая себя от мыслей о них. — Пусть делают как хотят! Подсушились бы!
Но Зина говорит:
— Мне до дому недалеко. Пока дождь льет, дойдем, и не увидит никто, и погладить можно все и высушить…
Байдару принимает долгорукий служитель.
— Сейчас переехали? — спрашивает он.
Вихров кивает головой. Говорить ему не хочется.
Смотритель глядит на него и улыбается.
— Ну, спасибо за инвентарь! — говорит он и хлопает Вихрова по ноющему от натуги плечу. — А я, понимаешь, уже в расход вывел байдарочку! Ну мысленное ли дело! — кивает он на бушующий Амур. Вынимает папиросу из кармана. — Закуривай, товарищок!
И Вихров закуривает. Второй раз в жизни.
Ливень застает Генку вдалеке от дома, на Верхнем рынке.
В городе два рынка — Верхний и Нижний. Нижний рынок — с привозом от реки, здесь продаются овощи, выращенные на том берегу, рыба и мясо — убоина из деревень по течению Амура — русских и нанайских, он расположен на распадке двух холмов, выходящем к реке. Верхний — очень неряшливый, с открытыми столами и редкими палатками — находится близко к железнодорожному переезду, сюда везут продукты из пригородных сел, по железной дороге и по шоссе. Здесь же расположена толкучка, где всегда шумно и людно, где бродят не только продавцы и покупатели, но и разные подозрительные личности, выпрашивающие на сто граммов водки…
«Дура! Дура!» — твердит Генка, ослепленный злобой на мать, которая ударила галчонка кочергой, когда тот клюнул изо всей силы Зойку, подобравшуюся неосторожно близко к творящей птице, и сердце которого разрывается от жалости к галчонку. Вот еще бы немного — и он бы заговорил! Теперь Генка даже уверен в том, что галчонок уже говорил не «кар-р», а «хорр!» — то есть «хорошо», именно то слово, которому и учил его Генка. «Дикая дура!» — говорит он, повторяя чье-то, где-то слышанное выражение.
Он не заметил, как померкло солнце и небо покрылось тучами. Не заметил, как пробежали по улице первые вестники ливня — крупные капли, каждая из которых, падая в пыль, вздымала своей тяжестью крошечные облачка и оставляла в пыли влажную воронку с развороченными краями, похожую на кратеры Луны. Убедившись, что галчонка ему к жизни не вернуть, как он ни дул ему в рот, как ни тряс, как ни двигал крыльями, делая что-то вроде искусственного дыхания, Генка кинул галчонка через какой-то забор, понимая, как глупо он выглядит с мертвым птенцом в руках. «Креста на тебе нет! — сказала какая-то старушка, видя, как черной тряпкой перелетел бездыханный (говорящий) птенец через этот забор. — Тебя бы вот так-то! Ведь тоже создание божие! Вот пащенок! И что нынче за ребята пошли».
Генка показал ей кулак и плюнул со злобой, все еще бушевавшей в нем с неодолимой силой.
Тут разверзся над его головой небосвод — все озарилось вокруг мертвенным светом синей молнии, грянул гром необычайной силы, и ливень хлынул на пыльную землю, затопав миллионом босых ног…
Генка поискал глазами укрытия. Вот какой-то полуразбитый киоск с тремя стенками! И Генка кинулся туда.
Там стояли два бородатых мужчины.
Одного Генка сразу узнал — это был Максим Петрович, молочник, похожий на бога Саваофа, забывшего дома свое сияние вокруг головы. Второй, не в пример Максиму Петровичу, был и чист, и приятен, и одет хорошо — в хромовые сапоги, на которые чуть были приспущены широкие черные брюки, в косоворотку с отпущенными длинными рукавами. На голове его была черная шляпа. Гладко причесанные пышные волосы, подстриженные чуть пониже ушей, виднелись из-под шляпы. Небольшие бородка и усы как-то уж очень благообразно выглядели на его полнеющем, розовом, добром лице с умными голубыми глазами… Он стоял, опираясь на толстую палку с какими-то колечками, держа потрепанный изрядно портфелик в руках, в котором лежало что-то мягкое. Максим же Петрович был лохмат и запущен, как всегда, и что-то неспокоен. Он все время щупал и щупал свои пазухи и с недовольством поглядывал на небо из-под худой крыши киоска.
Базар был пуст. Лишь кое-где под прилавками ютились незадачливые продавцы, покрывая головы сложенными наподобие капюшона суровыми мешками, спасаясь от дождя, испортившего всю торговлю…
— Здоров был! — сказал Максим Петрович, то ли узнав Генку, то ли просто так.
Генка мотнул головой. Но Максим Петрович и правда вспомнил Генку.
— Старый знакомый! Ну, как бурундук мой живеть у тебе? — обратил он к Генке свое волосатое, мокрое лицо.
— Кот Васька съел! — сказал Генка, насупясь от этого воспоминания и чувствуя себя неловко перед Максимом Петровичем.
— Кот Васька, должен мыша исть! — сказал молочник. — Что же, у тебе и мыша в доме нету? Вот, понимаешь, до чего народ дожил! Ни осла его, ни вола его, ни мыша его нету… Ничего, паря, нету! Довели…
В тоне его почудилось Генке какое-то поношение, какое-то презрение, и он сказал, чтобы не дать Максиму Петровичу совсем унизить его:
— У меня теперь говорящий птенец есть…
— Н-но… — протянул, то ли веря, то ли смеясь, молочник.
— Говорящий. Я его выучил говорить «хорошо» и вообще…
Тут слезы навернулись на его глаза при воспоминании о галчонке — он ощутил свою утрату и отвернулся в сторону.
Максим Петрович то ли Генке, то ли самому себе, то ли гражданину в шляпе сказал:
— Я, брат, тоже учил свою Любаву говорить, да только ничего не вышло. Загнал, понимаешь! Перед самым дождичком! За шесть тысяч! На мясо! Ну, да он и не прогадал, покупатель-то! В ей живого весу-то двенадцать пуд. На килы разбить ежели — так чуть не двести. Вот и считай — по пятьдесят рублей кило! — десять тысяч он получит. Ну, долой там требуху да осердив, малость подешевше. Еврейчик один купил — ну, он и кости по мясной цене продасть… Осталися теперь у меня Любимая да Любка. А деньги — вот они! — Максим Петрович вынул из-за пазухи горсть кредиток и помахал ими в воздухе. — Вот тебе и двенадцать пудов! Было двенадцать, а теперь фиг с маслом!