Созвездие Стрельца - Страница 125
Рыженькая не пришла. Гаврош опечален, и его ничто не может развеять — даже кино, куда он проводит Генку за свои деньги, хотя Генка и вынимает из кармана три рубля — из того же источника! «Плохо лежали?» — спрашивает Сарептская Горчица, кидая на Генку взгляд. Генка ухмыляется…
Они уходят, когда Гринька предлагает пройтись.
Они идут на горушку, к госпиталю, по темной — хоть глаз выколи! — улице, названной именем одного писателя, который, прожив почти всю свою жизнь во Франции, создал непревзойденные образцы русской литературы… Их шаги гулко отдаются в вечернем воздухе. До них доносятся звуки духового оркестра, который играет в парке задумчивый вальс. Гриньке становится грустно. Отчего — кто знает, кто поймет все извивы человеческой души… Генка не спрашивает, куда они идут, — он уже знает, что они дойдут до того места, откуда виден Арсенал. Он знает уже, что Гринька остановится, будет долго смотреть на отблеск рыжего пламени в горячих цехах завода, будет вздыхать о своей рыженькой. Он страдает — так называется это душевное состояние, входящее в понятие влюбленности…
Но на этот раз они не доходят до привычной отметки.
Впереди оказывается какая-то фигура. Это женщина, она торопится. Но все же ее шаги слишком малы, чтобы она могла идти быстро, и Гринька с Генкой нагоняют ее. Гриньке хочется развеять свою грусть от несостоявшегося свидания с Танюшкой. Он делает Генке знак — не топай давай! — и сам идет почти неслышно. «Попугаем девчонку!» — говорит он тоном заговорщика, шепотом. «А как?» — спрашивает Генка.
Они догоняют женщину.
Гринька вдруг тычет ее в спину выставленным указательным пальцем и произносит зловещим, хрипящим голосом:
— «Черная кошка»! Ни слова! Деньги! Кошелек или жизнь!
Эффект этого заклинания превосходит все ожидания Гриньки.
Женщина вдруг оборачивается. Даже во тьме видно, как бледно ее лицо. Она кидает Гриньке свою сумочку, которую до сих пор держала под мышкой. Короткий стон вырывается при этом из ее груди: «Возьмите!» Вслед за тем она кидается вперед, бежит по тротуару, и ребята слышат стук ее каблучков. Потом раздается крик, жалкий и слабый: «Спасите! Помогите!» Женщина кидается с тротуара к домам и изо всех сил колотит в чье-то окно, закрытое ставней. Грохот ставни, кажется, разносится по всему городу.
Гринька не сразу понимает, что это кричит ограбленная им женщина. Он же хотел подшутить, только подшутить! «Гражданка, возьмите вашу сумочку!» — наверное, надо крикнуть это. Но кто поверит ему?! И Гринька, побелев не меньше этой женщины, что кричала теперь во весь голос, крикнул Генке:
— Давай, салага, раз такое дело выходит! Ноги в руки!
И они побежали что есть силы. Влетели в какой-то двор, пролезли в какой-то пролом в чьем-то заборе, оказались на другой улице. До них долетела трель милицейского свистка, и Гринька, покрывшись холодным потом, сообразил, что все это произошло в двух шагах от постового милиционера, что находился на Верхней улице за углом. «Н-да!» — сказал он, представив себе возможный исход этой шутки. Генку трясла дрожь, у него даже зубы застучали. Он задыхался. Сердце у него колотилось так, что, кажется, ребра не выдерживали больше.
— Гринь! Брось, а! — сказал Генка.
— Брошу! — ответил Гринька. Он открыл сумочку, пошарил в ней рукой, нащупал шуршащие бумажки, переложил себе в карман, а сумку бросил в сторону, через забор, широко размахнувшись, как Генка когда-то бросил своего говорящего галчонка.
— Гринь! Не надо…
— Чего не надо? Думаешь, в этой сумочке деньги останутся? Не я, так другой возьмет! Вот дура чертова, и чему только их учат! — сказал Гаврош с досадою. — Ведь видела, идиотка, что перед ней мальчишки! А сразу же — на, возьми! Дура! Ну и дура!
Бумажки одинаковые. Гринька делит их пополам с Генкой — это плата за страх. Они выходят на улицу, идут, лениво перебирая ногами. Гринькино страдание испорчено сегодня услужливостью подвергшейся нападению «Черной кошки».
Вспомнив про «Черную кошку», Генка фыркает:
— Гринь! А! Гринь!
— Чего?
— Вот это и есть «Черная кошка»-то? А? «Черная»…
Они оба хохочут, видя во всем происшествии только его сметную сторону. Им в общем-то и невесело, но страх, испытанный ими, требует разрядки…
Огромная оранжевая луна нехотя вылезает из-за Бархатного перевала. На ней синие пятна. Она похожа на раскаленный камень, на котором неровная поверхность меняет тона. Луна лезет вверх с какой-то подозрительной поспешностью, точно исправляя служебное упущение — ай-я-яй! Улицы города темны, ни зги не видно, как бы дурные мысли не привели кое-каких людей к неуместным шуткам и к неуместным и дурным поступкам…
Марченко входит в кабинет Воробьева.
Он сам понимает, что он не та персона, из-за которой краевой работник может выйти из-за стола и пойти навстречу. Он на минуту останавливается у дверей, словно не веря, что он допущен пред светлые очи Воробьева. Останавливается ровно на столько времени, чтобы Воробьев мог взглянуть на него и сказать с той восхитительной простотой, так украшающей некоторых начальников, которая является признаком демократичности их в допустимых пределах: «Ну чего ты там стал, товарищ?..»
— Ну, чего ты там стал, товарищ…
— Марченко! — подсказал с удивительной скромностью капитан.
— Помню, помню, товарищ Марченко. Не беспамятный! — сказал Воробьев. — Разговаривал я с товарищами. Обменивались мнениями. Кадры нам нужны. Особенно опытные. А у тебя стаж! Плюс служба в армии. На защите, так сказать. Опытные руководители, со стажем руководящей… так сказать! — он протягивает Марченко руку из-за стола.
Марченко очень быстро пересекает кабинет, не бежит, нет, — это произвело бы нехорошее впечатление, а именно пересекает кабинет, спеша ровно настолько, чтобы Воробьев мог видеть, что для него рукопожатие краевого работника — не рядовое событие, не пустяк! Он пожимает руку Воробьева ровно настолько сильно, чтобы Воробьев мог судить о его чувствах, но не настолько, чтобы обеспокоить эти пять сосисок, бессильно висящих в воздухе. На лице Воробьева — слабое подобие улыбки, и Марченко улыбается Воробьеву ответно — широко и простодушно: вот я весь на виду, какой есть, хотите — казните, хотите — милуйте!
Но Воробьев намерен миловать.
С некоторым недоумением он глядит на портфель из крокодиловой кожи, что Марченко кладет на стол прямо перед Воробьевым. Портфель четырехспальный, с ремнями, как на чемодане кругосветного путешественника, с замками, замочками и замочечками, с «молниями», с рамочкой из кожи и целлофановой закладочкой для визитной карточки. Не портфель, а мечта! Из такого портфеля необыкновенно приятно вынимать важные бумаги. В такой портфель может войти что угодно, даже если машина свернет с городской дороги и помчится по загородному шоссе туда, где ответственный товарищ может себе позволить быть человеком, подверженным невинным страстям.
— В одном магазине предложили в Маньчжурии! — говорит Марченко. — И не мог удержаться, взял. Мне-то, конечно, незачем. Ранг не тот, да я и не привык с портфелем-то… Но — подумал! — почему не взять. Есть же у нас люди, которым вещь эта подойдет, и по должности и по комплекции.
Кровь приливает к толстым щекам Воробьева.
— Всего тридцать рублей на наши деньги! — небрежно говорит Марченко. — А вещь полезная. У нас таких и не делают…
— A-а! — тянет Воробьев раздумчиво, а глаза его по могут оторваться от чудо-портфеля, от портфеля-мечты. — Недорого, конечно! — Он чуть-чуть хрипловатым голосом добавляет: — Я бы, пожалуй, охотно купил. Вещь безусловно полезная. Необходимая, так сказать. Особенно при масштабном… Охотно!
— А, боже мой! — вскрикивает Марченко. — Уж кому-кому, а вам-то я его уступлю с великим удовольствием! — Он принимает от Воробьева деньги с таким видом, как будто Воробьев оказал ему большую услугу. Марченко уступает портфель тем более охотно, что долго размышлял в Харбине — чем можно пронять Воробьева, в руках которого была возможность приискать место Марченко на гражданской работе, и как он ни оценивал Воробьева со всех сторон — все приходил к одной оценке. «Бюрократ! Хлебом не корми — дай позаседать, дай посидеть за председательским местом, дай постучать по столу карандашом, чтобы не забывались те, кем он руководил! Дай показать свою власть! Дай распечь за ошибки! Дай возможность вынести решение — конечно, о чужой работе! Тут он строг! Ему портфель — наслаждение!»