Созвездие Стрельца - Страница 124
Если бы я был живописцем, я с самой весны готовил бы краски этой золотой осени: стронциановую, светлую, темную и золотистую охры, кармин, лак-рубин, киновари всех теплых и горячих тонов и радовался бы тому, как прекрасно уживаются на моей палитре эти добрые, отзывчивые, живые тона с цветами лета — зеленые всех оттенков, которые можно только вообразить себе! И я понимаю художника, однофамильца одного великого передвижника, который живет на самом крутом берегу в этом городе и которому Амур словно бы шлет по утрам привет в самые окна, когда он, едва Дальний Восток начинает надевать свой осенний убор, исчезает в тайге на недели, взяв с собой пудовый запас красок, кисти, этюдник и немного еды. Если бы он не делал этого — пусть нечего есть, пусть надо покупать какие-то вещи жене, дочке и себе! — он чувствовал бы себя тягчайшим преступником, потому что как же не писать, до изнеможения, до сердечных припадков, до того, что не разогнуться и не разжать уже судорожно скрюченных пальцев с кистью, если вокруг тебя — такой разгул красок, такие именины сердца, такая вечная хвала вечной жизни! У него нет больших полотен, у этого художника, но у него есть большое сердце, в котором живет большая, очень большая любовь к искусству, к жизни, к краю. И когда снега трехметровой толщей укутают эту землю, когда зимние сумасшедшие, озверевшие ветры будут неделями выдувать тепло из домов и свирепо хватать людей за носы и уши, — вы взгляните на его небольшие картины, и они согреют вас живым сердечным теплом этого удивительного праздника — золотой осени, — который сохранили для вас его острые светлые глаза под сивыми волосами, свисающими на лоб, его умные маленькие, словно девичьи, руки, его сердце, навсегда влюбленное в красоту…
…Генка почти не бывает дома.
Если с трудолюбивого вола семь шкур дерут, то с бездельника Генки уже сошло семьдесят семь шкур. Ему никогда не хватало благоразумия. Он никогда не мог вовремя уйти из-под обжигающих лучей солнца, а потому кожа на его плечах, спине и на лице часто, казалось, вскипает, как вскипает и пузырится молоко на огне. Семьдесят семь раз ободранный — он загорает в семьдесят восьмой раз.
Его снедает честолюбивая мечта — загореть так, как загорает Гринька. Талантливый друг Генки, бог знает почему привязавшийся к сыну Стрельца и Марса больше, чем к другим своим сверстникам или к другим таким же салагам, как Генка, выглядит так, что невольно к его фигуре притягивает внимание всех. Он неплохо сложен — широкие плечи и узкий таз, стройные ноги и короткий торс, мускулистые руки и развитая грудь. Он — темно-коричневого цвета с замечательным африканским отливом, загар — ровный, будто это настоящий цвет Гавроша, и даже самые тайные уголки его тела приняли этот цвет. Только копна светло-горчичных волос выглядит странной нашлепкой на этой фигуре. Когда Гринька таращит свои светлые глаза и свирепо вращает ими — он кажется натуральным негром. «Эх, черный бы волос мне!» — иногда вздыхает Гринька мечтательно.
Ободранный Генка думает про себя, что, не будь на свете его, дурака, Гринька не мог бы приобрести этот удивительный загар. Гринька, лежа на песке в чем мать родила, только поворачивался с боку на бок. Но Генка был обязан следить за тем, чтобы кожа у Гриньки не перегревалась, и через каждые пять минут бежал к реке с консервной баночкой, чтобы осторожно полить, смочить бронзовое тело своего бога, должен был следить, чтобы лучи солнца равномерно ложились на это тело и доставали всюду, должен был следить и за движением солнца, чтобы Гринька лежал наиболее удобно. Если к этому добавить, что на левый берег Амура Гриньку отвозил тот же Генка, оказываясь утром бедной больной спиной на набирающем силу солнце, а к вечеру подставляя солнцу свое ободранное лицо, то нельзя не признать некоторые соображения Генки имеющими под собой основание.
Перед ними раскинулась река и другой берег.
Амур немного обмелел после огромного августовского половодья. Широкие отмели, сверкающие золотом на щедром солнце, слепят глаза. Спокойная вода лучится и спускает снопы искр на изломах маленькой волны, на приплеске. Высокий берег с его песчаными и каменными кручами — весь светится, словно сделанный из драгоценностей. Распадок затона, где стоит судоремонтный завод, пуская из своих труб слоистый дымок, стал рыжим — трава, еще крепкая, стоячая, сильная, приняла оттенок волос Гриньки. На северных склонах холмов — еще сочная зелень, лишь кое-где тронутая осенними красками, на южных и восточных — буйное цветение теплых красок, от светло-желтого цвета клена до кровавого наряда дубнячка, который простоит таким всю зиму, в этой красной рубахе. Кое-где в затишке, под защитой высоких деревьев, отдает холодком почти весенняя зелень молоднячка. Вдоль шоссе, ведущего на юг, в Приморье, все перемешалось в осеннем хороводе, уже нельзя сказать, какое дерево каким цветом наряжено, и глаз только так и манят переходы этих красок, то плавные, то резкие… А дальше — туда, где стоят отроги гор, которые пронзает серая лента шоссе, начинается игра синего, серого, голубого. Волнами стелются сопки, одна за другой, и все нежнее и слабее становятся их очертания. Но и в этой голубизне и синеве теперь вкраплены теплые тона золотой осени, и эта голубизна принимает такой оттенок, что только глубокие вздохи распирают грудь, в которой бьется взволнованное, восхищенное сердце…
Генка не умеет передать своих ощущений, но и в его голове бродят какие-то мысли, какие-то хорошие мысли, колышимые сменой настроения, как колышет на этом берегу высокую, никем не кошенную траву, уже клонящуюся к земле нарядными метелками, изредка набегающий ветерок. По какой-то странной ассоциации он думает о матери, которой нет дела до него: «В кино денег жалеет! А у самой — в сберкассе! — полные ящики!» Он думает о том, что боится посмотреть в глаза Вихрову: «А может, знает уже? Эти пальто и плащи в передней!.. Сволочи! Развешали везде! Будто мало места в квартире!» Таким образом вина перекладывается на Вихровых, и Генка немного успокаивается.
— Заснул! — недовольно говорит Гаврош. — Я тебе сказал, когда солнце до той отметки дойдет, надо искупаться, а потом на тот берег!
Они полощутся в воде. Плавают. Гринька исподволь выучил Генку плавать кролем. И они, попеременно зарываясь в воду то одним ухом, то другим и вдыхая воздух из-под тугой волны, идущей от головы, плывут. Генка устает. Гринька плывет дальше…
Облака на небе делаются красными, земля темнеет, и осенний праздник закрывается на ночь. С низин затопляемого берега тянет влагой. Откуда-то наносит горький дымок — это в деревне сжигают картофельную ботву. Генка вылезает на берег. Где-то, в какой-то заводи, плещется Гринька и гулко шлепает по воде, от чего раздается словно пушечный выстрел. Он орет, погружаясь в воду, и этот крик страшен.
Фыркая, тяня за собою пенистый след, Гринька мчится к берегу. Быстро одевается. Кивает Генке головой — давай, салага, давай!
Лодка режет волну. Генка работает не за страх, а за совесть.
— В парк пойдем! — говорит Гаврош. — Может, Рыжик придет на танцы.
И — вот они в парке. Гринька купил билет у входа и вошел как все люди. Генка лезет через забор в самом темном месте, натыкаясь головой на чьи-то ноги, свисающие с забора. «Подсади!» — слышит он голос с забора. Всегда есть кто-то, кому Генка нужен. Генка тужится, подтягивая чужие ноги повыше. Ноги перемахивают через забор. Генка пыхтит, мостится и в одиночку кое-как перелезает в парк.
Гринька идет на танцплощадку, как все люди, садится на скамеечку и наслаждается зрелищем танцующих. Генка наслаждается тем же зрелищем, но снизу, с земли, через ноги Гриньки, — его на площадку не пускают даже за деньги. Генка трогает друга за штаны. Гаврош наклоняется, чуть не переламываясь, и лицо его наливается кровью, теперь оно совсем черное. «Чего тебе?» — спрашивает он. «Дай закурить!» — говорит Генка, думая, что Гринька, быть может, и есть негр, только замаскировавшийся. Гринька сует ему в протянутую руку папироску и спичку. «Кто это?» — спрашивают Гриньку парни, что сидят на скамье. «Кореш!» — отвечает Гринька. «Подпольщик!» — смеются парни и разглядывают Генку таким же манером…